Зато мне пришел в голову довод, уничтожающий, по крайней мере для меня, смысл этой предосторожности. Красота, создание высшего, божественного искусства, может быть непрочной, эфемерной, может исчезнуть в один миг, но ее идея вечна: в разуме человека, воспринявшего ее, она живет бессмертной жизнью. Красота этой женщины в том виде, в каком она сейчас проявляется, быстро исчезнет: прекрасное тело, грациозные формы, благородная голова, так восхитительно венчающая плечи, — все станет пищей отвратительных червей; материя недолговечна; но кто разрушит форму, художественную мысль, красоту? Разве красота не живет в божественном разуме? Воспринятая и познанная мною — разве не будет она жить в моей душе, победив старость и даже смерть?
Так размышлял я, когда мы с Пепитой приблизились друг к другу. Так успокаивал я свой дух и умерял подозрения, которые Вы вселяли в меня. Я и желал и не желал, чтобы подошли остальные участники прогулки. Мне было отрадно и в то же время страшно находиться наедине с этой женщиной.
Серебристый голос Пепиты нарушил тишину. Она вывела меня из раздумья, обратившись ко мне:
— Как вы молчаливы и печальны, сеньор дон Луис! Мне тяжело думать, что, может быть, по моей вине, по крайней мере отчасти, ваш отец сегодня доставил вам неприятность — привез в эти уединенные места и нарушил ваше еще более строгое уединение, в которое вы погружаетесь дома, где ничто не отвлекает вас от молитв и благочестивого чтения.
Не помню, что я ей ответил. Наверное, сказал какую-нибудь глупость, потому что я был смущен. Мне не хотелось говорить Пепите комплименты и светские любезности, — но не мог же я грубо ее оборвать.
Она продолжала:
— Простите, я не хочу показаться вам злой, но мне кажется, вы недовольны не только тем, что вас оторвали сегодня от любимых занятий, — вашему плохому настроению способствует нечто другое.
— Что же именно? — спросил я. — Скажите мне, раз вы все видите или считаете, что вы так проницательны.
— Вы чувствуете себя, — ответила она, — не как человек, которому скоро предстоит стать священником, а как юноша в двадцать два года.
Когда я услышал это, кровь прихлынула к моему лицу, оно запылало. Самые нелепые чудовищные мысли пришли мне в голову: эти слова, решил я, вызов со стороны Пепиты, намеревающейся показать мне, что она знает, как она мне нравится. Теперь моя робость превратилась в гордость, в дерзость, и я взглянул на Пепиту в упор. В моем взгляде, наверное, было что-то странное, но она или не заметила это, или — благоразумно и доброжелательно — сделала вид, что не заметила.
— Не обижайтесь, если я обнаружила у вас недостаток! — непринужденно воскликнула Пепита. — По-моему, это так естественно. Вам докучают шутки Куррито и, попросту говоря, незавидная роль, которую вам пришлось сыграть, сидя на послушном муле, подобно восьмидесятилетнему сеньору викарию, а не на горячем коне, как подобало бы молодому человеку ваших лет и вашего положения. Это вина сеньора настоятеля: он не подумал, что вам нужно научиться ездить верхом. Это может пригодиться вам в будущем, и, я думаю, раз уж вы здесь, ваш отец мог бы научить вас за несколько дней. Когда вы отправитесь в Персию или в Китай, где нет еще железных дорог, вы попадете в незавидное положение, если окажетесь плохим наездником. Неуклюжий миссионер может даже лишиться уважения этих варваров, и тогда ему будет труднее наставить их на путь истинный.
Вот какими доводами убеждала меня Пепита в необходимости научиться верховой езде, и я настолько уверился в этом, что дал ей слово просить батюшку стать моим учителем.
— В следующий же раз, — сказал я, — вы меня увидите на самом горячем коне, а не на смирном муле, как сейчас.
— Буду очень рада, — ответила Пепита с кроткой улыбкой.
Тут подоспели отставшие, и я в глубине души обрадовался этому; прежде всего я боялся, что не смогу поддержать беседу и наговорю кучу глупостей, — ведь я не привык беседовать с женщинами.
После прогулки слуги моего отца подали нам на свежей душистой траве у ручья простой, но обильный завтрак. Все оживленно разговаривали. Пепита проявила много ума и находчивости. Куррито опять стал подшучивать над моими способностями наездника и над кротостью моего мула. Он назвал меня богословом и заявил, что на муле я похож на священника, раздающего народу благословения. Я же, твердо решив стать хорошим наездником, отвечал на его шутки колко и непринужденно. Тем не менее я умолчал о данном мною слове. Хотя мы ни о чем заранее не условились, но и Пепита, как и я, очевидно, решила не сообщать о нашем уговоре, чтобы затем я мог поразить всех своими успехами. Так — просто и естественно — у нас возникла общая тайна, и это произвело на меня какое-то странное действие.