Выбрать главу

Он снова взглянул в глубину комнаты. На глаза опять попались расплывчатые контуры пустой «маленькой». Как только была куплена эта бутылочка перед дорогой, родители сразу перестали ругаться, потому что отец перестал отвечать, а ведь сколько потом было еще суеты и неудобств. Отец молчал, хотя мать говорила ему всякое. Она говорит, а он как глухой: подремывает, временами странно улыбается. Слава не раз уже замечал: батя веселеет задолго до того, как выпьет. Достаточно купить или увидеть бутылочку на столе. Это задевало очень, хотя по-настоящему пьяным отца он никогда не видел.

Все, что было дальше, — дорога в темноте, опять таскание и перетаскивание, — все перемешалось.

Он слишком устал. Особняком осталось в памяти большущее удовольствие, когда они наконец очутились за этим вот столом.

Как необычно, как радостно хотелось вчера есть и какое все было невыносимо вкусное. Даже вода. Немного пресная, но хорошая.

Он ясно помнил, что когда наелся, «маленькая» уже была пуста. Отец, конечно, был в отличном настроении и не говорил даже в шутку, «чтó есть баба». Мать тоже сидела разомлевшая и наконец всем довольная. Только время от времени спохватывалась: «Ну, иди уж, опоздаешь!» На это отец отзывался одинаково: «Успеется», и сидел, и курил, от удовольствия жмурился. Оглядывал комнату и уже неизвестно в который раз повторял, что им тут будет хорошо.

Мать почему-то решила, что бате лучше в тот же день вернуться в город.

Вообще-то правильно. От Финляндского вокзала до отцовой работы в два раза дальше, чем от дома.

Вот он и уехал, а они втроем остались здесь.

«Посмо-отрим, — злорадно думал Слава, одеваясь, — сейчас посмотрим, что я буду иметь вместо лагеря…» Лагерь он любил, как любят свой дом, даже если он и поднадоел.

Сошел Слава с крыльца, осмотрелся и сплюнул в песок. Во дворе торчало несколько сосен, и все. Они были прямые и тонкие, с очень маленькими кронами, которые даже не шумели на ветру, хотя утренний ветер раскачивал их. В жару и тени от них, наверное, никакой.

Голо вокруг и пусто. Ни кустика, ни травы — сплошной крупный желтый песок, усыпанный сосновыми иглами.

Нет, двор Славе не понравился. На другом его конце, за тонкими соснами, виднелся некрасивый кирпичный дом, очень приземистый и крепкий. Батя вчера говорил— хозяин с хозяйкой там живут. А этот новый, подле которого он стоит, батя говорил, построила хозяйская дочь, но ей пока некогда в нем жить — она пока где-то ездит.

«Это и есть дача?.. — уныло размышлял Слава. — И на кой черт два крыльца с двумя верандами, чуть побольше милицейской будки?»

Он посмотрел на соседнее крыльцо. Какие-то люди сняли вторую половину дома для своих детей, а сами, кажется, будут приезжать сюда по субботам.

За оградой несколько раз прокричал петух, а потом сделалось так тихо, как будто во дворе лежит тяжелобольной.

Не только из-за песка двор показался Славе таким пустынным. Не видно было в нем пока ни одного живого существа. Даже воробьи не летали. Кошки, куры и воробьи не имели для Славы никакого значения. К домашним животным в Славиной семье относились как к дури — делать людям нечего, вот и заводят. Пожалел он только, что собаки нет. С некоторых пор Славе хотелось иметь собаку.

Не потому, что любил, — он даже не понимал, за что их любят...

Ранней весной Булавкин, которого Слава не раз бил, вдруг стал очень важной фигурой. Этому Булавкину отец на день рождения подарил собаку. Сначала все ребята смеялись: подумаешь — собака. И даже не собака еще, а щенок чуть повыше кота. Оказалось — лайка. Щенок настоящей полярной лайки, на льдине родился! Сам Булавкин на самолете еще не летал, а его Шайба летала!

Если бы этот Булавкин не был такой размазня, возможно, ему никто бы не завидовал, а тут — смотреть противно, когда такая умная собака такому дураку руки лижет. Мало того — слушается! Что ни прикажет — пожалуйста! Он ей: «Голос!» — Шайба (тоже имя придумал!) гавкает. Он ей: «Лежать!» — она ложится, а он начинает фасонить: возьмет и уйдет. Ребята орут, зовут — ничего подобного, Шайба лежит как дохлая, а Булавкин уходит вообще. С фасоном проходит весь двор, скрывается в своем подъезде. Ребята опять надрываются: «Шайба, на-на-на-на!» А Шайба валяется, только уши торчком и дрожат.

Наконец Булавкин вылезает на свой балкон и оттуда продолжает фасонить — нарочно тихо подает команду: «Шайба, ко мне!»

Славка даже зубами скрипнул, когда увидел, как эта подлиза понеслась через двор, в подъезд, по лестницам и — бац — на балкон! А радуется, прямо танцует — спрашивается, перед кем?! Славка-то хорошо знает, что этот Булавкин может. Ничего он не может.

Слава обошел двор. За домиком хозяев он обнаружил гранитный горб, который на целый метр вылезал из-под песка. Камень был гладкий и покатый. «В жару хорошо будет на нем сидеть», — подумал и пнул камень ногой.

Была еще одна постройка в этом пустынном дворе. Трехстенный сарай. Четвертой стеной служили красиво сложенные дрова.

Слава не знал, что ему делать: он не умел быть один.

Помаялся так некоторое время, задрал к небу голову— там шли облака, грузные, низкие. Шли и ни с того ни с сего останавливались — наверно, впереди происходили заторы. Тогда облако налезало на облако. Это было как беззвучная авария, от которой во дворе ненадолго становилось темней.

Из кирпичного дома вышел старик, медленно прикрыл за собою дверь, сделал два шага и поднял голову в тихое, глухое безнебье. Потом вышла старушка и сделала то же самое, а потом они о чем-то заспорили. Славе казалось, что старики говорят только о небе, о солнце, о ветре, о тучах и о росе.

Старик поднял стоявший под окном самовар, отошел с ним к забору, продул, засыпал звонкими древесными угольками и начал разжигать, почему-то недовольный собою. То рукой на себя махнет, то головой покачает, а когда из дырявой трубы, приставленной к самовару, потек тощий дымок, спина у старика улыбнулась, и он ушел в дом.

Этот старик очень понравился Славе. Было такое впечатление, что он никогда не снимает удобной, опрятно обношенной одежды.

Такое же впечатление производила и старушка — чистыми, легкими руками, немятой кофтой и белым платком на голове, повязанным, казалось, однажды на целое долгое лето.

Об этих стариках не хотелось думать, что они — хозяин и хозяйка дачи. Хотелось думать, что они лесники или сторожа чего-то хорошего, что в городе не имеет цены.

Слава подошел к старушке. Она возилась у цветника, тянувшегося узенькой зеленой полоской вдоль всего дома. Цветы росли на черной земле, которой Славе так недоставало. Наверное, эта земля была издалека привезена и насыпана поверх песка, иначе откуда ей тут быть?

В укромном уголке под стеной пять цветков иван-да-марьи вытаращенно смотрели в одну сторону.

Слава потоптался за спиной у старухи и спросил:

— А собаки у вас нет?

Старушка встрепенулась, отряхнула руки и уперлась в Славу пытливым долгим взглядом.

— Была... Восемнадцать лет с нами прожил пес... и помер. А теперь у нас с дедушкой больше сердца нет, не заводим...

Слава пожал плечами и побрел обратно.

Он сел на верхнюю ступеньку своего крыльца, подпер щеку кулаком и стал издали разглядывать дом стариков, длинный, приземистый кирпичный дом, очень старый и крепкий. В такие дома годы входят, как известь в кирпич, и от этого они становятся только крепче...

Громоздкая труба торчала на покатой крыше. Старинные ставни были у окон. Была скамья под одним окном. Скамья, навечно в землю врытая, очень удобная. И не было изгороди у цветника…

Незнакомое Славе спокойствие от этого дома шло, и он, ничего еще на свете не ведавший, вдруг начал понимать, а может быть, угадывал древней памятью, оживающей иногда в человеке, что эти старики не просто стары, что они из других времен, когда люди привязаны были к земле и любили ее, как живую.

Он встал и побрел на улицу. На перекрестке напился воды из колонки. Колонка была испорчена и текла. Забрызганная рубаха приятно липла холодом. Он долго еще студил руки под струей.

Становилось по-настоящему жарко.