Выбрать главу

— Стреляйте же, гады, стреляйте!

Немцы в испуге отпрянули, а он, угрожающе взмахнув автоматом, бросился к вражеской цепи. Сильным ударом сбил одного, другого, но тут на него навалились, придавили к земле. Он захрипел, забился, вырываясь из злых рук. Но страшный удар по голове оглушил его.

…Яров очнулся, раскрыл глаза, осмотрелся. Хотел было подняться, но не смог и застонал от боли и бессилия. Левая нога и правая рука туго привязаны к краям железной койки. Он повел глазами по серому осклизлому потолку. Потолок в полутора метрах каменной глыбой висел над Яровым, какие-то волнистые, тяжелые тени пробегали по нему, они будто оживали, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз, к самой груди Ярова, готовые раздавить его. Яров хотел защититься от падающей глыбы свободной левой рукой, но рука выше локтя была ранена и туго забинтована. Бетонные стены, как грязные айсберги, наползали с боков па Ярова. Раздвинь руки в стороны и достанешь до их шершавой, испещренной надписями, холодной и сырой поверхности. По ней сверху, с потолка стекали мутные капли. Стены будто вспотели от зноя и покрылись потом, словно разгоряченное тело больного человека. Яров чувствовал, как от живота к груди, к горлу и голове подплывал горячий, пронизывающий кости жар. Глаза покрылись влажной пленкой, сквозь нее он тускло видел кровать, эти давящие каменные глыбы, а у потолка маленькое, выдолбленное в толстой стене отверстие, затянутое крест-накрест железными прутьями. В голове помутилось от боли, жара, нестерпимой жажды.

В еле тлеющем сознании тихо журчал по камешкам янтарный родничок, что бил из глубины земли недалеко от их хаты и в родной Марьевке. Мама, как всегда в платке и фартуке, подносит к его запекшимся губам ковш, и он пьет, ненасытно, большими глотками.

Спасибо, мама, напоила меня, в жаркой пустыне заблудился, кругом пески, ни деревца, ни кустарника, солнце печет, и горит все мое тело, оно покрылось ранами, синими пятнами и запекшейся кровью. Не пугайся, мама, лопаются вспухшие на теле от палящего зноя волдыри, это не страшно, я просто перекалился. Ты, мама, напоила меня живой водой, исцеляющей, теперь все пройдет. Ты же помнишь, в детстве мы, твои сыновья, мальчишки, загорали, перекаливались у речки, вся спина к вечеру покрывалась пупырышками, они лопались, кожа сползала. Ты оттирала нас сметаной и все боли как рукой снимало. Мама, дай же еще чуть-чуть водички, как я перекалился, и кожа, и внутри все горит огнем. Остуди жар, мама, холодной родниковой водой потуши, он жжет грудь, ноги, руки, голову. Мама, хоть одну еще капельку…

Мама появилась в черном, свободном на ней пальто. С широким крепдешиновым шарфом на седых волосах. Один конец его закинут назад, чтобы шарф не сползал с головы.

У нее мягкие дряблые щеки и подбородок, но морщин совсем нет. Я все знаю о ней. Чистые, синие-синие глаза. И как же она смотрит на меня, почему я все не могу поймать ее взгляд — так далеко-далеко теперь она. Сколько ни всматривайся.

Тихо шелестят воды речки Старицы. Густо поросли ее берега черемухой, ольхой и кустарником. Светлеют над водой белоснежные березы, зелеными колоннами стоят над речкой сосны и ели. Благодать с удочкой у тихой заводи, побродить бы по росной луговине среди полевых цветов, послушать птичье пение. Невелика речка, а большой красоты.

Сгущаются сумерки. Тихо потрескивают сучья в небольшом костерике, весело играют отблески огня на бронзовых стволах сосен, на черной речной воде.

Тишина расплескалась над плесом, над луговинами, над зарослями ольхи и черемухи. И вдруг эту удивительную тишину разорвала звонкая птичья трель. Трель раздалась с того берега Старицы и, словно песня-призыв, песня-вызов, пронеслась в тишине и ушла в глубь ночи. «Тиу! Тиу! Чок-чок-чок!» — раздалось в ответ из кустов. Певец сидел где-то близко, Иван застыл, боясь неловким движением спугнуть его.

И вдруг соловей ввинтил в тишину майской ночи трель такой силы и красоты, что все остальные замолкли. Она рассыпалась по листве кустов, и их ветки словно заколебались.