Мертенс по-прежнему молчал, и это молчание становилось тягостным.
Ливень понемногу начинал стихать.
Бентхайм ждал ответа. Больше всего на свете он хотел сейчас его услышать. Этот ответ мог быть прост и ясен, и все подозрения в виновности Мертенса отпали бы сами собой.
Он долго ждал. Наконец Вольфганг сказал как бы самому себе:
— Этот человек ничего не придумал. Но он был прав только отчасти. Он не мог знать всего, что случилось. Они расстреляли ее деда...
— Ее деда? — не понял Бентхайм.
— Да.
В голосе Мертенса звучала скорбь, и Бентхайм почувствовал, что не должен спрашивать дальше, что майору нужно время, чтобы немного успокоиться. И он вновь ощутил прежнюю симпатию к этому человеку. Недоверие исчезло, хотя он, собственно, ничего еще не узнал. Тот, кто, сидя перед ним, так мучительно думал о событиях прошлого, не мог быть человеком, способным на подлость. В этом он был сейчас уверен без всяких доказательств. Полковник терпеливо ожидал рассказа о событиях давнего прошлого.
— Ее дед был против того, чтобы меня принять, — уже спокойнее заговорил Мертенс.
Бентхайм не понимал, что он хотел этим сказать, но не спрашивал, видя, как ему тяжело.
— Но она меня подобрала и притащила в их хату. Я был очень изможден, с высокой температурой и не помню, как попал в этот дом. — Вольфганг немного виновато взглянул на Бентхайма. — Прости! Я рассказываю совершенно непонятно, без всякой связи. Но то, что было до этого, казалось мне таким далеким, словно я видел все это во сне: эта жуткая голова в каске рядом с моим лицом, паника, бегство в тыл, боязнь быть схваченным «цепными псами», которые загнали меня в лес. Я сейчас просто не в силах сказать, сколько дней или недель пришлось скрываться в лесу, уже далеко от фронта. К какой-то деревне меня пригнали голод и болезнь, — вероятно, это было воспаление легких.
Бентхайм слушал молча, не решаясь перебивать Мертенса вопросами. Он был рад, что Вольфганг наконец пришел в себя и стал сам рассказывать.
— О последних днях в лесу у меня осталось в памяти лишь то, что я забрался в какое-то дуплистое дерево. Сколько времени я там пробыл, прежде чем меня нашла Надя, сказать трудно. Надя перетащила меня в сарай у их избы. Она жила с дедом, и где были ее родители, я узнал немного позже.
Бентхайм не сомневался в истинности того, о чем рассказывал Мертенс. Разве он стал бы так говорить о Наде, если бы на его совести была смерть целой семьи? Услышав, с какой нежностью произнес Мертенс имя русской девушки, Бентхайм подумал о Мадлен. Он тогда пришел слишком поздно и не мог ее защитить. Но он не сумел бы ее защитить, даже если бы появился раньше. Могло так быть и с Мертенсом.
— Показания пленного солдата, к счастью, верны лишь наполовину, — сказал Вольфганг.
«Значит, Надя осталась в живых, когда эти его схватили», — заключил про себя Бентхайм.
Непогода утихла, дождь перестал. Луна снова плыла по небу, заливая светом поляну.
— Все было так удивительно и вместе с тем трагично... Мне нелегко об этом говорить, и вряд ли кто поверит тому, что это могло быть. Я, вероятно, и сам бы не поверил, если бы мне рассказал кто-нибудь другой... Но есть человек, — Мертенс взглянул на Бентхайма, — один очень хороший человек, от которого я никогда не слышал ни одного слова неправды. Ему я не решился бы соврать.
— Мы с тобой оба пережили невероятное, оба считали друг друга погибшими. А вот теперь сидим здесь и разговариваем, это и есть правда. Рассказывай! Если можешь, пожалуйста, рассказывай!
— После того как Надя притащила меня к себе, — продолжал Мертенс, — я долго еще был без сознания, в горячке. Когда пришел в себя, почувствовал на лбу что-то влажное и прохладное, увидел, что лежу на соломе, покрытой какой-то холстиной. У стены стояла веялка, лежали вилы. Должно быть, сарай, решил я. Мне помнится все так ясно, будто это было вчера, — сказал он скорее для себя, чем для Бентхайма. — Редко бывает, чтобы спустя двадцать лет так отчетливо все помнить. Кажется, даже отчетливее, чем в ту пору... Я долгое время был в беспамятстве. Все окружающее воспринималось подсознательно, и тем не менее я и теперь ясно вижу и сарай, и веялку, чувствую мокрое полотенце на лбу, как оно соскальзывает, когда я поворачиваю голову, вижу на табуретке рядом со мной котелок и на другой табуретке Надю, задумчиво подперевшую кулачком щеку, — мою сестру милосердия Надю.