— Не надо, Игорь Николаевич, чур меня, — испугался Кавкайкин. — Давайте лучше о ней. — Кавкайкин откусил бутерброд; круглое, упитанное лицо прапорщика стало умиротворенным, спокойным.
— Кстати, икра сухая, ты обратил внимание?
— Буфетчика давно бы надо забрать. У него полная мошна, и он ждет красных, а нас травит сухой икрой, подлец.
— Ты подожди про буфетчика.
— Ну-ну...
— Так вот, — жуя, говорил Дзасохов, и усы его при этом топорщились и шевелились. — Ты приглядись, как ведут себя пассажиры. В их лица всмотрись. На них что? На них одно ожидание. Терпеливое, если хочешь, мученическое, как у Христа.
— Ради бога, Игорь Николаевич, не приплетайте к Канту еще и Христа.
— Ладно, не пугайся. Христа не приплетешь к Канту уже потому, что Иисус жил и помер гораздо раньше Иммануила. Ладно, слушай дальше. Все они свыклись, стерпелись со своим положением. Одним словом, ждут, как говорят, у моря погоды. Для них красные так красные, белые так белые. Им как будто все одно, кому молиться, хотя на самом деле, конечно, это не так. Они просто устали в этом нашем бардаке. Хуже всего в такое время на месте сидеть. Брось кто — красный, белый, зеленый — клич: «За мной!», и они пойдут безоговорочно, не спрашивая, куда и зачем. И милая дамочка с темными кругами под глазами и ребенком на руках, и старичок, делающий вид, что дремлет, и господин с газетой, изображающий из себя умника. Все. Лишь бы снова быть в движении. Двигаться, Юра, это жить. В твоей полковой школе этому не учили и никогда учить не будут. А жизнь — это не только существование белковых тел, но и движение. Без оного белки просто-напросто протухнут.
— Игорь Николаевич, — взмолился прапорщик, морщась и делая страдальческое лицо. — Вы иногда становитесь несносны. Можно подумать, вы не только философ, но и марксист-подпольщик. Не дай бог, до полковника Бордухарова дойдет, как вы меня это... пропагандируете, — вдруг округлил глаза.
Ротмистр Дзасохов чуть не подавился от смеха. Вытер слезы.
— Фу ты, Юра, уморил. Кстати, о подпольщиках. Я действительно ходил в марксистский кружок, слушал большевистских агитаторов, конспектировал их речи и, если хочешь, расклеивал листовки на Светланской и Алеутской. Что, опять напугался? Не дрейфь, прапорщик Кавкайкин, я сам боюсь! — засмеялся. — Полковник Бордухаров знает об этой исторической странице моей биографии. Тем более, что тогда я действовал по его заданию. Так-то...
— У-уу! — выдохнул Кавкайкин уважительно.
— Слушай дальше. На чем это мы... Ага. Так вот, — Дзасохов надкусил новый бутерброд. — А что выражает лицо этой мадам? Натура она неуравновешенная, то есть чувства, эмоции и здравый рассудок у нее спорят и поладить не могут. Превалирует, в основном, первое. Иначе зачем бы она напялила эту красную шляпу с зеленым перышком? Волосы черные, распущенные. И все-таки она себя старается держать в руках. Приглядись — она вся в напряжении. Она не находит себе места, притом внешне это почти незаметно, но обрати внимание, как она водит взглядом по залу, а только натыкается на военного, буквально цепенеет.
Шагах в десяти от них, прислонившись к стене, с маленьким кожаным баульчиком в руках, стояла женщина — чуть выше среднего роста, лет тридцати. На ней было серое легкое пальто, на шее голубой вязаный шарфик. По плечам рассыпались прямые черные волосы. Это была Вероника Вальковская, связная владивостокского подполья и разведотдела штаба партизанских отрядов.
— Вы правы, — согласился Кавкайкин. — В ней что-то есть эдакое. Но не хотите же вы сказать, что она агент красных, — засмеялся он.
— Именно, Юра. Тут ты оказался на высоте. Угадал.
Кавкайкин приосанился, солидно покашлял в кулак.
— Вы думаете, я совсем дурак непробиваемый,
— Что ты, Юра, ты ничего. Главное, понял меня. Именно так я и думаю. Она агент красных, и ей срочно надо на север. Она умирает от желания как можно скорее попасть на север, навстречу красным. Вот так, друг мой. А теперь, — Дзасохов вытер аккуратно бумажной салфеткой губы, — можно подойти и проверить у нее документы и все такое прочее.
— Так прямо подойти и проверить?
— А как ты предлагаешь?
— Ну, что-нибудь придумать. Повод...
Кончики ушей ротмистра Дзасохова загорелись. У него всегда горели уши, когда он начинал злиться. Стоял, покачиваясь с каблука на носок, такой тщательно выбритый, наодеколоненный, профиль — хоть на медаль, с темными чуть выпуклыми глазами, — медленно наливался яростью и азартом охотника, почуявшего добычу.
— Мы не на приеме у супруги полковника Бордухарова Анастасии Васильевны. Это там нужно церемониться. Мы же, Юра, на службе. Так сказать, при исполнении обязанностей. И задача у нас не выделывать на паркете па, даже при виде смазливых барышень, а брать их за жабры. Вот так, прапорщик Кавкайкин.
Кавкайкин вытянулся, щелкнул каблуками начищенных сапог.
— Слушаюсь, господин ротмистр.
Дзасохов забывчиво продолжал помешивать ложечкой в остывшем чае, глядел вслед прапорщику. «А задники не начистил, дурак, — заметил он. — Надо научить смотреть за собой». Отодвинул стакан и направился за Кавкайкиным. Тот уже держал какие-то бумаги в руках.
— ...к мужу. Он ранен и находится где-то в госпитале, в Спасске. Я прямо-таки с ума схожу. — Она вынула из-за обшлага рукава платочек, поднесла к глазам.
Кавкайкин обернулся к подошедшему ротмистру.
— Вальковская Вероника Арнольдовна. Добирается к мужу, подполковнику Вальковскому, в Спасск. Муж ранен и находится в каком-то госпитале. — Он передал бумаги. — Это телеграмма из Спасска. — И с усмешкой глянул на Дзасохова: дескать, все ваши философствования не что иное, как гадание на кофейной гуще.
— Помогите, господа, — взмолилась Вальковская. — Я тут обезумею. Третьи сутки вот так, на ногах... Это ужасно. В городе никого не знаю.
— Искренне сочувствую.
Дзасохов перелистывал бумаги, тщательно изучал каждую строчку, ощупывая листочки, как слепой.
— К Спасску подходят красные. Город на осадном положении. Пассажирские поезда отменены. В ту сторону идут эшелоны только с воинским грузом, — возвращая документы, сказал он.
— Я согласна в теплушке ехать. Лишь бы не сидеть в этой грязи. — Она брезгливо скривила тонкие губы. — Сидеть и ждать невесть чего... это свыше моих сил. Сейчас упаду и заплачу. Телеграмма получена три дня назад. Может быть, уже поздно...
— Успокойтесь, все образуется, — неумело утешал ее Кавкайкин, — Господин ротмистр, надо бы как-то помочь даме. Такое дело,..
— Что-нибудь придумаем. Сперва вам надо немного отдохнуть. Тут неподалеку номера Шокальского. Можем посодействовать.
— Да-да, — обрадовался Кавкайкин. — Отдохнете, приведете себя в порядок, а мы тем временем попробуем устроить вас. Кстати, на запасных путях формируется воинский эшелон.
Господин с газетой шумно перевернул страницу. Дзасохов глянул в его сторону, поморщился. «Да, — подумал он, — Юру решительно надо проучить, чтоб в другой раз, прежде чем ляпнуть, думал».
Вальковская оживилась, заулыбалась:
— Право, господа, я вам очень признательна. Я обязательно расскажу мужу о вашей чуткости, господа...
Дзасохов сказал Кавкайкину:
— Возьмите с собой госпожу Вальковскую и отправляйтесь в номера. Господину Шокальскому скажите, что я прошу его. — Он улыбнулся Вальковской, поднес руку к фуражке, прищелкнул каблуками. — Честь имею.
Через полчаса прапорщик вернулся, веселый и оживленный.
— Вы молодец, Игорь Николаевич. Устроили ее чин по чину. А вообще-то она баба ничего. Какие яркие глаза, а фигура! Вы не видели ее фигуры. — Кавкайкин не заметил, что ротмистр настроен далеко не так весело. Был он сосредоточен, углублен в свои мысли и как бы совсем не замечал его болтливости. — Пойдемте, Игорь Николаевич, к буфету, хватит нам толкаться тут. Возьмем водки — и к себе, а?
— Чьего разлива? — насупившись, грозно спросил он угодливо склонившегося толстого буфетчика.
— Чуринского-с, господа. Чуринского. Из чистейшей пшенички рассейской, незамутненная. — Он встряхнул квадратную бутылку синего стекла, через которое ничего невозможно было разглядеть.