Щеков подобрал губу, стряхнул пепел под ноги.
— От меня еще никто не бегал. Хотел я его, кроме того, вздернуть на осину, да тут красные нажали. Это я к чему? Меня не проведешь на мякине. Я — стреляный воробей.
— Как фамилия того ферта?
— А черт его знает. Что, он под настоящей работал? Был Русин, а на самом деле не знаю.
«Бульдожья действительно хватка. Авось выйдем на резидента. Чем черт не шутит», подумал Дзасохов.
— Ты вот что, веди его сам. Понял?
— Понял, Игорь Николаевич. Как не понять.
— И чтоб комар носа не подточил. Тут особо внимательным надо быть. Кто Ростов? Доктор. А доктора везде бывают. Возьмем мы его. И что? Задаем вопросик: «Ходишь к консулу?» Скажет: «Хожу. И что? Я врач. В консульстве тоже люди, и они болеют. А своего врача у них нет». И как мы? Вот то-то и оно.
Щеков считал, что к начальству, конечно, надо прислушиваться, на то оно и начальство, чтоб всякие там умные речи говорить. А что до исполнения, тут надо покумекать... А для этого должна иметься своя голова на плечах — не начальническая. Распоряжение Дзасохова он понял по-своему.
Лескюр собрал о Заборове все, что мог, и теперь четко представлял себе человека недюжинного ума и способностей, запутавшегося в жизненных противоречиях, что, в общем-то, в его положении могло произойти очень просто.
Бойчев сообщил в Центр о непредвиденном обстоятельстве и предложил начать розыск. Ответ пришел быстро, неутешительный: Заборова Вера Игнатьевна, 1893 года рождения, не значится проживающей на территории СССР.
— Тут что-то не то, — не сдавался Лескюр при новой встрече с Бойчевым. — Или она выехала за границу, или... А вы знаете, что мне пришло в голову? — живо спросил Лескюр. — Она ведь могла выйти замуж и изменить фамилию. — Он хлопнул себя по лбу. — Ведь, потеряв связь с мужем, не зная, что с ним, она хотя бы ради детей могла пойти на это.
В тот же день Ростов вновь встретился с Заборовым, и после разговора о том о сем спросил о жене. Заборов изменился в лице:
— Ерунда какая. Я вам могу показать ее письма, если хотите. — Он порылся в секретере и положил пачку писем перед Ростовым. Тот замахал руками, однако взглядом уцепился за адрес на конверте: от Сенегиной В. И. Его даже жаром взяло.
— Простите, а почему от Сенегиной?
— Видите ли, Вера урожденная Сенегина. И, выйдя замуж за меня, она не пожелала изменить фамилию, отчасти потому, что была единственным ребенком в семье, и кому-то надо было оставаться продолжателем рода, а отчасти потому, что фамилия моя ей не понравилась. Говорила, что это: Заборова, Подзаборова? Шутя, конечно. И дети, мол, Заборовы да Подзаборовы. Вот какая штуковина. Я, конечно, не сопротивлялся.
В Центр пошла шифровка с просьбой начать розыск Сенегиной Веры Игнатьевны.
Лескюр с нетерпением ждал, что ответит Владивосток. Если Сенегина в Приморье, то найти ее не составит труда. Только бы нашли...
Владивосток. Июль 1927 г.
Губанов снимал комнату на Морской, 12, у одноногого пьянчужки Митрохина. Ему давно пора было перейти в общежитие, благо предлагали, но он не мог бросить несчастного Митрохина с пятью пацанами. Привык к ним, как к родным, да и детвора полюбила Губанова. «Пропадут ведь без меня, — порой размышлял Андрей, — а им учиться надо». Ксанке пошел уже семнадцатый, а она совсем как ребенок, худенькая, большеглазая, застенчивая. В прошлом году Андрей отвел ее в медицинскую школу; Мишка ходил в третий класс, Гришка пошел в первый, и только Костя да меньшой Пашка еще пускали пузыри.
— Чегой-то ты седни рано явился, — поинтересовался Митрохин. Он был как всегда под хмельком, возился с чужим валенком: прошивал толстую подошву из резины моченой дратвой.
— Дети где?
— А на улице.
— Уроки хоть поделали?
— А какжеть? — хвастливо произнес Митрохин. — У меня все поделают. Я им...
Ксанка принесла горячие щи и села напротив. Губанов хлебал, заедая гречневой кашей: такая у него была причуда — щи есть с кашей. Ксанка смотрела на него, подперев ладошкой подбородок.
— Молодец, Ксанка, — хвалил Андрей. — Мировецкие щи.
Ксанка заалела, потупилась:
— Да ну вас, Андрей Кириллыч... щи как щи.
— Не скажи, — мычал Андрей с полным ртом. — Никто таких не умеет готовить.
— Слышь, Андрей? — привязывался Митрохин. — Чтой-то ты седни так рано?
— Да отвяжитесь, тятя, — умоляюще попросила Ксанка, — дайте ему поесть.
— А вы почему дома сегодня?
— У меня божье воскресенье. Мы пролетарьят. Имеем право на отдых али как?
— Имеете.
— Эх вы, чакисты... — зудил Митрохин. — Людей побили, в порту все погорело, а вам хоть бы хны.
В прошлом месяце в порту почти дотла сгорел склад зерна, купленного в Америке. Пароход «Нью-Арк» еще не отошел от пирса, когда заполыхало зерно. Поджигателей не нашли.
Ксанка осуждающе поглядела на отца.
— Кушайте, Андрей Кириллыч. И не слухайте его. Это он оттого так, что не напился.
— На базаре народ только и судачит о бандах. Скоро по нужде не выйдешь. Чакисты, мать вашу... Посадить бы вас на мой паек, живо забегали бы.
— Пить надо меньше, — огрызнулся Губанов. — Дети вон босиком. Подумал бы о них. Жить стало легче, а поглядишь на вас, так тошно. Словно при старом режиме. И все из-за водки. И чего она так люба вам, не понимаю.
— Поживешь с мое — поймешь, — пообещал Митрохин. — Молод ишшо укорять. — Шла обычная вялая перепалка, и Губанову до чертиков надоело слушать болтовню вечно недовольного Митрохина.
Андрей отодвинул пустые тарелки.
— Спасибо, Ксанка. — Вынул из кармана коробочку монпансье. — Это тебе за труды. За заботу. А это, — выудил из другого кармана кулек, — детям отдашь.
Ксанка опустила глаза:
— Разве можно так тратиться, Андрей Кириллыч? Вы и так на нас все свои деньги перевели. Спасибо вам. Я лучше детям, а мне на што, мне они — одно баловство.
— А еще это тебе, — Губанов достал маленький сверточек и положил перед Ксанкой.
Девушка испуганно поглядела на него:
— Что это?
— А ты погляди, погляди...
В сверточке оказалась маленькая коробочка. Она неуверенно открыла ее и ахнула: зеленым огнем загорелись камешки маленьких сережек.
— Разве можно так тратиться? — жалобно произнесла Ксанка, но в ее глазах Губанов увидел такую радость, что в груди защемило от острой нежности к ней.
Андрей прокашлялся.
— Это тебе на день ангела. Ты ведь сегодня именинница у нас.
— Ой, спасибочки вам. — Ксанка закрыла узенькими ладошками запылавшее лицо и бросилась вон из кухни.
Митрохин проводил ее взглядом.
— Действительно, Андрей, зазря ты их балуешь. — Вздохнул. — Уся в мать. Та тоже все за других болела, все чтоб лучше было кому-то. И энта вся в нее. А сама что та синица. Одни гляделки. — Быстро заморгал. Митрохин был, как и все алкоголики, слезлив и привязчив. Действительно, если бы не Андрей, что бы он делал о детворой? Если бы Митрохин еще не пропивал зачастую всю свою зарплату, то можно было бы жить. — Эх, чакист... Хорошая у тебя душа.
— Ты, дядь Вань, лучше бы детям на ноги пошил чего. Вон лето на дворе, мокроть какая, а они в лапотках дырявых ходят. Прошлый раз давал деньги на сапожки Ксанке. Где сапожки? — требовательно спросил Губанов, пристукнув кулаком по столу. — Я тебя спрашиваю!
Митрохин засопел, угнул голову.
— Ну что, язык проглотил? Дураков больше нету. Теперь ни копейки не получишь. И как тебе не совестно, а еще красный партизан.
Митрохин швырнул валенок об пол, так что пыль из него брызнула.
— Эх, Андрей Кириллыч... Душа у меня не на месте. Горить душа... — схватил себя Митрохин за грудки и затрясся, выпучив глаза.
— Хватит комедию ломать, дядя Ваня, — решительно рубанул ладонью Губанов. — Все. Доверие ты у меня потерял. — Он поднялся, одернул сатиновую косоворотку. — Побываешь на рынке и купишь хорошие заготовки для Ксанки. А денег не дам. Все.
— И не надо денег, — истово согласился Митрохин. — Так мне и надо, старому дураку. — Он скривился: — Была б жива Клавдия, может, и не пил бы...