Выбрать главу

Симпатизировали мы и учителю математики Августу Войту. Этот великан, носивший ботинки 46 размера и нигде не могущий приобрести на них галоши, так же, как и заведующий, выводил нас на уроках геометрии в поле: мерить землю, применяя нами же самими изготовленные инструменты.

Наступила зима. Кончились полюбившиеся нам экскурсии в поле.

После уроков, на очередном заседании учкома, где мы обсуждали, кого прикрепить к Жоголевой, «заработавшей» тройку по математике, одна из учениц сообщила нам, что в школе будет работать приехавшая из буржуазной Эстонии Айли Томингас, жена нашего заведующего.

Айли Томингас, молодая еще, образованная и интеллигентная женщина, долго не могла привыкнуть к стихийно установившемуся в школе необычному положению: на уроках и вне их все, и учителя, и ученики, обращались друг к другу на «ты». Было ли это протестом против ненавистного дореволюционного барского «выкания», или что-либо другое, трудно сказать, но на обращающихся на «вы» подавляющее большинство из нас смотрело косо. На «вы» обращались как между собой, так и с окружающими только двое: учительница младших латышско-русских классов Аузинь и Крастинсон.

Как-то после ужина, готовя уроки на завтра, к первой парте, за которой я сидел, подошла Лена Гейльман, которую учком «прикрепил» к отстающей Жоголевой.

— Эндель, помоги нам. Не получаются у нас задачи. Сама бы я может и решила, а вот объяснить, чтобы не решать за Жоголеву, не умею.

Обернувшись к ней, я увидел, как быстро-быстро двигались вверх-вниз ее длинные ресницы, и расхохотался. Лена покраснела, собралась уходить.

— Подожди… куда же ты? — ухватил я ее за руку. Лена вырвалась и быстро подошла к самой задней парте, за которой, мусоля карандаш, ждала ее Жоголева. Я пошел к ней. Разобрались сообща с уравнением, писали формулы и, вернувшись к себе, я вспомнил глаза Лены. «Что это она? И покраснела с чего-то…» — удивлялся я про себя.

Несколько дней спустя, выбегая на звонок к ужину, мы с Леной оказались последними. Я схватил ее за руку. На этот раз она не пыталась вырваться и, подняв на меня глаза, опять захлопала ресницами. Пробегая по темному коридору, я притянул ее к себе, и мы поцеловались… С того вечера темный коридор стал местом наших молниеносных свиданий. Выйдет Лена из класса и направится в интернатскую столовую, — я стану у окошка и жду ее возвращения. Только она покажется на крыльце столовой, я выхожу в коридор и, затаив дыхание, прислушиваюсь к скрипу ее шагов… ближе, ближе… Открывается дверь, и, будто случайно оказавшись на ее пути, целую ее… Тут же, не спеша, направляюсь в свою очередь в столовую.

На очередном комсомольском собрании обсуждались детали выезда школьной самодеятельности «на периферию», в деревню Хайдаку. Самодеятельность у нас особенно оживилась с приездом Айли Томингас. Она руководила хором, дирижировала симфоническим оркестром, где музыкантами были не только ученики, но и взрослые. Она же ставила неизвестные нам доселе эстонские народные танцы, отнюдь не забывая ни камаринского, ни гопака. Под ее руководством драмкружок готовил пьесы. Я очень любил музыку, люблю и теперь, но тогда, умея играть на всех (попадавшихся мне хотя бы на один раз в руки) инструментах, мне для полного счастья не хватало лишь немногого: инструмента. Больше всего любил я скрипку, но у меня ее не было… Иногда, в перерывах спевок или на вечеринках, когда кто-либо из музыкантов (таких «богачей», как Александр Нейман или Петр Белов) желал танцевать, я хватал освободившуюся скрипку и играл, пока не вернется хозяин. Лишь после рождественских каникул, съездив домой, я вернулся с драгоценным инструментом: мне уступил скрипку наш секретарь Выймовской комсомольской ячейки Август Луйбов.

Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.

— На какую конференцию? Когда? — посыпались вопросы.

— На районную.

— Давайте предложения, — сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.

— Кого же пошлем? Что ж вы молчите? — еще раз пытается оживить нас Иван.

Снова тишина. Снова пауза.

— А что, если послать Энделя? — предложил Киреев.

— Энделя, Энделя, — зашумело сразу несколько голосов, и, как мне показалось, среди них выделялся певучий голосок Лены.

Проголосовали за меня единогласно. Мне и самому очень хотелось быть выбранным, и… при голосовании я тоже поднял руку…

Конференция была назначена на воскресенье, на базарный день, и я без труда попал туда на подводе старика Пурка, ехавшего продавать зарезанного накануне борова.

Накануне отъезда мы долго сидели с Иваном Киреевым, готовя речь на конференции, но выступить мне не дали: желающих оказалось больше, чем позволяло время.

К концу дня подошел последний пункт повестки дня: выборы делегатов на Красноярскую окружную конференцию РЛКСМ. Тут пауз перед выдвижением кандидатов не было.

Как только председатель объявил об этом, в зале поднялось сразу несколько рук. Тот, кому дали слово, вышел к столу президиума и назвал несколько неизвестных мне фамилий, а также и мою! Откуда этот незнакомый парень мог меня знать, так и осталось для меня загадкой. Кого-то еще предлагали, спорили, и, когда проголосовали, я тоже оказался в числе выбранных.

Две недели спустя состоялась конференция Красноярской комсомольской организации. Дали слово и мне. Помнится, говорил я о недостаточном внимании райкома и окружкома к нашей школьной ячейке, о том, что нам, нацменам, труднее работать, чем другим.

… Во главе редколлегии школьной стенной газеты стала Маша Брюшинина. Выход первого номера превратился в сенсацию. Если до сих пор газета почти не привлекала внимания, то теперь у стены, где она висела, была постоянная давка. Десятки карикатур и статеек, пробиравших «не взирая на лица» двоечников и баловников, увеличили ее размеры в несколько раз. Попало и нам с Леной. В одном из очередных номеров красовалась карикатура: мальчик и девочка стоят, вытянув навстречу друг другу губы. Четко нарисованные «комиссарская» толстовка с накладными карманами и платье в крупную клетку не оставляли сомнений в именах их владельцев.

… Уже к весне, когда весело журчали ручейки и из-под снега выглянула яркая зелень озимых, прекратились уроки русского языка. Маша, всегда веселая и жизнерадостная, все чаще и чаще запаздывала на уроки и безучастно сидела за партой с покрасневшими от слез глазами.

— Папе очень плохо, — глотая слезы, сообщила она нам однажды и, отпросившись у заведующего, ушла домой. Несколько дней спустя учитель русского языка умер…

Гроб стоял посредине большой классной комнаты. Убранный еловыми и сосновыми ветками, лежал наш любимый учитель с закрытыми глазами, тихий, осунувшийся. Кто-то из учителей сказал прощальное слово. Молча и скорбно стояли мы у гроба. Сжимало горло, у девочек слезились глаза. Маша, припав лицом к груди отца, навзрыд плакала.

Версты две несли мы своего учителя до последнего его пристанища, по одному, по двое сменяя уставших.

Это была первая утрата доброго, близкого мне человека.

Со смертью Брюшинина прекратились и занятия по русскому языку. Их заменяли то математикой, то географией или естествознанием.

… Осенью, накануне начала занятий, я заметил вблизи школы ястреба и понесся к заведующему попросить ружье. Как всегда, без стука, вошел я в помещение и остановился как вкопанный: подняв на меня удивленные голубые глаза, стояла там незнакомая девушка.

— Ястреб там… — промямлил я, не смея поднять глаз. Поняв меня с полуслова, Томингас протянул мне двустволку.

«Вот растяпа, даже не поздоровался», — ругал я себя, выходя.