Деревенский народ ко второму чуду отнесся не так, как к первому. Хохот и шум вокруг тыквенного кедра стоял оглашенный, ребятишки от восторга визжали и катались друг на друге, старики и старухи хихикали и бросали насмешки в адрес нестарого старика Мурзина, а люди средних лет, поглядев на кедр, с улыбками шли дальше по своим делам.
— Я уж, граждане, сбирался тыквы в погреб класть; думаю, еще день-другой перегожу, — докладывал дед Мурзин, — а тут оно вот и содеялось...
На этом месте доклада и появился участковый Анискин, посмотрел на тыквы и вдруг громко и радостно захохотал; он так развеселился, что стал походить на деда Мурзина, то есть был такой довольный, радостный и даже счастливый, точно ему тоже должны были какой-нибудь орден присудить. Анискин дохохотался до икоты и болей в пояснице, потом, держась за спину руками, повернулся к народу и сказал:
— Граждане! Хулиганы выявлены! Завтра труба и тыквы возвернутся на законные места. Прошу всех разойтись! Чудеса, граждане, закончены! — Он помолчал и вроде бы с сожалением прошептал: — Не будет больше чудес...
Ночь не ночь, вечер не вечер, а так себе — лунная темнота была, когда участковый Анискин и председатель колхоза Иван Иванович подходили к большому и темному зданию мехмастерских.
Луна, кособокая и льдистая, ушла за тонкое облако, позеленела, и, наверное, поэтому мир казался зеленым, мягким и теплым. Ночные птицы уже поцвиркивали в сосняке, вокруг фонаря на столбе мошкара кружилась, а через Обь тянулась, словно к небу, тоже зеленая и теплая полоса. О молодости думалось: о белой косынке в темноте, о балалайке, что говорит: «трень-брень, трень-брень»; о белых пароходах и черных лошадях грезилось, о красной рубашке; мечталось о морях, океанах и о горе арбузов, теплых и полосатых.
— Не фыркай, не ворчи! — шепотом попросил Анискин колхозного председателя. — Зря не поведу, сам знаешь...
— Я же иду! — ответил председатель. — Шагаю.
И на него, наверное, тоже действовали зеленый свет, голоса из сосняка, тишина Оби, берегов, тайги, которая была за ближней тайгой; наверное, и та тайга слышалась тишиной, которая была за самой последней тайгой.
— Ну, вот и пришли! — прошептал участковый. — Глянь, Иван Иванович, как они окно-то плохо завесили!
На самом деле, из единственного окна пристройки к мастерским вырывался тоненький лучик. Увидев его, председатель только охнул:
— Это что такое?
— А вот сейчас увидишь, что это такое! — грозно пробасил участковый и рванул на себя дощатые двери. — Руки вверх! Ай-ай, как они испугались!
В пристройке когда-то была конторка механика, потом ее забросили, забыли, но вот за покосившимся столом при свете очень сильной электрической лампочки сидели четверо и играли в карты. Появление участкового было таким неожиданным, что игроки даже карты не успели спрятать. Глядели на вошедших и молчали.
— Не хотят поднимать руки, — укоризненно сказал участковый. — Они недовольны, что мы карточную игру спортили. У них сейчас, может, такой вопрос решается: разбирать проигравшим на части колхозную контору или Обишку повертывать в Каспийское море?
За покосившимся столом сидели Перевертыши и Гришка с Мишкой. Перевертыши, то есть Иван Анипадистов и Анипадист Иванов, были мужчинами лет за шестьдесят, но такими здоровыми и цветущими, что и пятидесяти не определишь. Волосы у них, правда, буйно поседели, темнели у глаз морщины, но все другое — помрешь от зависти! Щеки под загаром румянятся, грудь — колесом, ручищи — кузнечные молоты, спины — прямые, точно до сих пор не вышли из солдатского строя. На грозное начальство Перевертыши глядели весело, словно не участковый с председателем явились, а цирк приехал.
— Здорово, Федор! — сказал Иван Анипадистов.
— Присаживайся, отдохни! — предложил Анипадист Иванов.
А вот Гришка с Мишкой — они специальный техникум кончали — на пришедших поглядывали с опаской, головы тянули. Им было чуть за двадцать, были они от пеленок местными, и еще в детстве Анискин их различал но носам. У Гришки носа вроде совсем не было, а у Мишки, наоборот, не нос, а целый, как говорится, рубильник. В остальном парни были обыкновенные, деревенские.
— Раз приглашают, значит, сядем отдохнем, — сказал участковый и пристроился на лавочку, что стояла вдоль стены. — Иван Иванович, присаживайтесь, просят же хорошие люди...
Перевертыши по-прежнему улыбались, Гришка с Мишкой тряслись от страху, председатель Иван Иванович печально хмурился.
— Вот, товарищ колхозный председатель, — сказал Анискин, — по какой причине у Максуда Максудова трактор не заводится. Они всю ночь в карты дуются, а потом днем ходят, ровно сонные мухи. Вот у Максуда трактор и не заводится! — Участковый тоже разулыбался. — Во! Гляди, что делается! Молчат! Михаил, Григорий, немедля отвечайте: кто трубу снимал? Вы или ваши старшие товарищи? Кто, спрашиваю, проигрался?
Парни переглянулись, зажмурились, но стиснутых губ не разжали.
— Молодцы! — восхитился участковый. — Своих не выдают. Ну, молчите, молчите, ровно я сам не знаю, что Иван с Анипадистом, когда полк в резерве стоял, целый взвод без подштанников оставили! — Анискин покрутил пальцем. — Они так играют, словно карты видят. Мастера! — Участковый повернулся всем телом к Перевертышам. — Иван, Анипадист, неужто вы не чуяли, что я вас давно засек, да еще на тыквах провокацию сделал? Неужто на пенсии до того поглупели, что моих кругов не замечали? А?
— Замечали, — спокойно сказал Иван Анипадистов, — Ты нас, Федор, еще тогда засек, когда мы на деньги играли. Гришка с Мишкой без рубля в кармане ходили, вот ты нас и закрючил. Правильно?
— Ну, правильно! — согласился Анискин. — Чего же вы тогда лавочку не прикрыли? Деньги ребятам вернули, так с чего принялись играть на трубы да на тыквы? Ну с чего, Иван? С чего, Анипадист? — Нестерпимо ярко светила лампочка, лежали в углах резкие тени, стояла такая тишина, что слышно было, как Обь текла. Молчали Перевертыши, долго молчал Анискин. Потом тихо спросил: — Иван, Анипадист, а может, вам шуму хотелось, скандалу? Может, вы нарочно добивались, чтобы вся деревня дыбом встала?
После этих слов Перевертыши, казалось, сделались еще прямее прежнего, но улыбки постепенно исчезли, лица посуровели, потемнели, а скулы выперли, точно мужики стиснули зубы.
— Может, и так, Федор! — глухо сказал Анипадист Иванов. — Может быть, ты и правый!
Совсем тихо сделалось в старой пристройке, и так было до тех пор, пока участковый не поднялся. Он вздохнул, покривился, но сказал весело:
— По губам вижу, сегодня обратно Гришка с Мишкой проигралися. За это им трубу придется назад возвертать. И тыквы с кедры деду Мурзину в погреб стаскать. Это вы ему уборочные работы произведете. Он хоть и нестарый старик, а все одно тяжело ему с громадными тыквами возжаться. — Участковый взял за локоть председателя: — Иван Иванович, пока здесь карты рвут и думают, что им милиция за хулиганство определит, выйдем на минутку — разговор имеется.
На дворе теперь не было той зеленой лунности, от которой под сердцем пошевеливалась грусть и радость, но еще звонче прежнего катилась вместе с рекой в беспечность пора бабьей осени, вся в розовых прожилках желтеющих листьев, запахах увядания и благоухающего тепла. И опять думалось о том, что не вернешь, да и возвращать не надо, так как за осенью идет зима, а за зимой — лето. И уже совсем по-ночному чирикали в сосняке птицы.
— Жизнь, она такая, что не разберешь — какая! — тихо сказал Анискин, ярко освещенный желтой луной. — Мы Перевертышей на пенсию с музыкой провожали, а про них-то самих не подумали. Ну как жить им без тракторов, если каждое утро за околицей моторы гудят? Им самим на тракторы хочется. А? — Он помолчал. — Вот и мне скоро на пенсию...
Золотая полоса лежала на Оби, слегка пошумливали листвой три старых осокоря на берегу, лаяла собака на краю деревни; так она лаяла, с такой тревогой и тоской словно за околицей бродили волки. Но кончался сентябрь, теплый сентябрь, и волки к деревням не подходили.
СТАНИСЛАВ ПАНКРАТОВ
ТРЕВОЖНЫЕ БУДНИ