4
Духота в палате была нестерпимой. Что толку в настежь открытом окне, когда воздух недвижен и сух? И Волга вроде бы рядом — прямо под горой. Да, ветер с пылюгой — плохо, и безветрие — плохо. Что за лето проклятое, что за год! С таким удовольствием отсеялись, и на ж тебе: поднявшись, сгорели по всей губернии хлеба. Вот тебе, крестьянин, и вся радость по случаю окончившейся продразверстки. Перед таким недородом, как перед смертью, все равны. Не помогут и реформы, какие ни придумай. Потому что не в том состояло главное сейчас, как от крестьянина хлеб брать, а в том, где ему, родимому, этот хлебушек взять.
Пока не приходили за Никишиным, Ягунину лежать было еще терпимо: хоть и не спалось, да скрашивала им бессонницу беседа. Никишин сам оренбургский, но не казак, конечно, а из крестьян, из голодной бедноты. Хлебные вопросы волновали его не меньше, чем Михаила: у обоих в деревнях остались матери, родня, мелкие сестренки-братишки да племяши. Переживут ли они нынешний год — вот к чему все скатывался разговор. А как им поможешь? Трехсот тысяч рублей ягунинской зарплаты не хватило бы и на пуд муки, а ведь жить надо было и самому. У Никишина же денег было совсем почти ничего — на срочной красноармейской службе какие получки?
Их немало озадачило появление в неурочный час сестры милосердия. Она и сама толком не знала, зачем это Никишину потребовалось ночью переселяться, мямлила несуразное о возможности операции. И хотя Никишин божился, что язва его заживает, пришлось подчиниться. Кровать его опустела, и Ягунину взгрустнулось.
Он снова — в который раз за этот вечер — вспомнил льняные кудряшки Нинки Ковалевой, ее восторженно глядевшие на него серые глаза, тонкий голосок, «А ведь пропала деваха, — думал он с горечью. — И виноватый я, из-за меня подточилась у нее вся вера в Советскую власть. Глядишь, приучится пить, болезню какую подцепит, с ворами свяжется…».
Жалко, эх жалко было ему Нинку Ковалеву! И он стал придумывать, как будет ее выручать, когда выпишется из госпиталя. «Подключу Елену Белову, она уму-разуму поучит, — мечтал Ягунин. — А от дядьки заберем, к лешему его, нэповского прихлебателя. Устроим Нинку в комобщежитие, а ежели неграмотная — в ликбез при комсомольском клубе… Отдам ей свой ордер на мануфактуру, у Шабанова тоже выпрошу… В комсомол, глядишь, вступит. Надо того, шибко серьезного парня найти, Федора Гавриловича Попова, пусть вовлекает…».
Мысли текли приятные, обнадеживающие, и духота уже не казалась непереносимой. Под хорошие мысли он и задремал. Стало мерещиться ему, что он уже выписался и что сидит с удочкой на берегу Волги, а напротив — Жигули, мохнатые, зеленые. Ослепительно блестит солнце, аж глаза режет. Жарко Ягунину и хочется пить. Он откладывает удочку, спускается к воде. Наклоняется и видит свое отражение. Но только это не его лицо: из воды на Ягунина смотрит ухмыляющийся Гаюсов! Оцепенение охватывает Михаила, он не может шевельнуться, не в силах оторвать взгляд от ненавистной морды. Он кричит, а звука нет.
Ягунин застонал и проснулся. Тихо было в госпитале, тихо, душно и темно. Он снова закрыл глаза, полежал так немного. Рука ныла, и Михаил сменил позу. Тикали в коридоре ходики. И все. Никаких больше звуков. Раньше хоть Никишин посапывал рядышком, не так тоскливо было ночами.
Внезапно под окном раздался еле слышный шорох. Скрипнула— и тоже тихонечко — рама. Ягунин, не поворачивая головы, скосил глаза и вздрогнул: в темно-синем проеме окна проявился черный силуэт. Кто-то беззвучно перелезал через подоконник, а за ним, этим кем-то, в окне показались еще чья-то голова и плечи.
Ягунин осторожненько просунул руку под подушку и нащупал теплую рукоять шабановского револьвера. Сердце его заколотилось бешено.
— Кто?! — крикнул он резко, во весь голос.
— А! — со злостью рыкнул неизвестный. Схватив с кровати Никишина подушку, он бросился к изголовью Михаила. Второй ойкнул и выругался, с размаху наскочив в темноте на кровать.
От пронзительной боли в ключице Михаил потерял сознание, но лишь на миг. Зато тотчас навалилось удушье; накинув на лицо Ягунину подушку, ночной тать сдавил ему горло железными пальцами. Другой навалился на брыкающиеся ноги. Извернувшись, чекист высвободил руку из-под собственной подушки и ткнул револьверным дулом в бок душителю. Среагировал тот поздно: хотел было метнуться в сторону, да спусковой крючок Михаил уже нажал. Приглушенный выстрел и дикий крик боли прозвучали одновременно. Второй метнулся от кровати и мигом вскочил на подоконник. Михаил увидел вспышку в его руке и сам выстрелил в уже присевшую, чтобы спрыгнуть во двор, фигуру. Кажется, он попал, потому что силуэт в окне странно дернулся и исчез.