- Товарищи, - начал он тихо, - я тоже из лагеря. Третий день на воле…
Он протянул руку толстогубому парню с широко посаженными глазами, но тот больно ударил его по пальцам.
- Кирилл! - предостерегающе бросил Григорий, а шкет в кепчонке повис на его плече.
- Ладно, Ленька, - проговорил толстогубый, стряхивая его рывком плеча. - Они этих гадов десяток на рубль покупают.
Левая половина лица Кирилла резко дрогнула, рот криво дернулся, и на губах запузырилась пена.
- Ты возьми себя в руки, - посоветовал ему Соколовский. - Так вот: вы сами решайте, как поступить, а меня выслушайте, ничего другого мне не надо. - Спокойствие и достоинство, с которыми он продолжал разговор, кажется, произвели впечатление. - Ударите - я стерплю, хоть я и не из терпеливых. Стерплю, мне-то вас бить не за что, а если так, по своим бить, можно и просчитаться. Я бы и сам не поверил такому пришлому агитатору, тоже принял бы его за шкуру. - Он развел руками. - Все понимаю, а вы попробуйте все-таки - выслушайте меня.
- Сволочь! - выдавил из себя Кирилл со стоном, со зловещим ликованием. - Ну и хитрая же сволочь!
- Если вы футболисты, - продолжал Соколовский, пропустив мимо ушей ругань, - может, знаете меня, может, слыхали про меня. Фамилия моя Соколовский…
- Врет? - требовательно спросил Кирилл у того, кого он назвал Ленькой.
Ленька не знал.
«Значит, Кирилл не здешний. И шкет тоже», - отметил про себя Соколовский.
- Эх, ты!… - уничтожающе воскликнул Григорий: он узнал наконец прославленного форварда, и его презрение стало более личным и непримиримым.
- Ну трави свою баланду! - потребовал Кирилл.
- Три дня назад я еще жил в таком же бараке. Пожалуй, похуже: может, слыхали про лагерь на Слободке? И немцев я люблю не больше, чем вы. Ну вот, вывели нас из барака в подштанниках, бросили футбольный мяч под ноги и сказали: играйте! Приказали играть.
- А вы и рады стараться?! Продались! - щека Кирилла снова задергалась.
Соколовский будто не слышал.
- Мы подумали: чем подыхать за проволокой, лучше выйти, рискнуть, успеть что-нибудь сделать, оглядеться на воле, вернуть рукам силу… - Он протянул вперед длинные в кровавых мозолях руки заключенного.
Кирилл бросился и нанес Соколовскому несколько исступленных ударов, но все неладно, все мимо цели, будто бил сослепу.
За ними наблюдали - в барак ворвались охранники, Цобель и Савчук. Кирилл упал от удара Савчука и корчился на полу, разбрызгивая порозовевшую пену. Савчук уже занес ногу, целясь в лицо Кирилла, но Соколовский метнулся и сгреб Савчука так, что его серый спортивный пиджак затрещал.
- Чудило! Я же за тебя вступился.
- Еще убьешь, - мрачно отшутился Соколовский, отталкивая Савчука. - Играть некому будет. Ты вроде не футболист - боксер. Бьешь, когда ничем не рискуешь.
На полу затихал Кирилл.
- Он контуженный, - объяснил Ленька.
- Матросня! - Савчук сплюнул, ноздри его все еще ходуном ходили от возбуждения. - Шпана портовая!
Цобель удовлетворенно потрепал Соколовского по плечу.
Через четверть часа с территории лагеря выехала машина. Кирилл медленно приходил в себя на заднем сиденье и смотрел на мир мутным, отсутствующим взглядом. Понимал, что их везут на расстрел, но не чувствовал в душе ни боли, ни раскаяния. Тесно прижались к нему товарищи - солдат Григорий и Ленька Архипов, одесский паренек, случайностями войны занесенный в этот лагерь.
Уже при въезде в город Соколовский набрался храбрости и тронул Цобеля за плечо.
- Остановите машину, мы пешком пойдем. - Рыжие брови Цобеля удивленно поднялись.- Так будет лучше, - настойчиво сказал Соколовский.
«Оппель» затормозил.
11
С наступлением комендантского часа город погружался в тишину, в затемненных квартирах все еще шла своя, медленно замирающая жизнь, но ее голоса не достигали улиц.
Глухие, мертвые фасады. Слепые окна. Входные двери, замершие в том положении, в каком их оставил последний из вернувшихся жильцов.
Окно Миши Скачко выходило во двор и было распахнуто настежь - правая створка приткнулась к облупленной штукатурке дома, левая ушла в листву тополя. В комнату смотрели неяркие еще вечерние звезды.
Третий день он жил с виноватым и тревожным чувством, что его радость в час общей беды - это наваждение, сон. Саша очнется, посмотрит на него чужим, невидящим взглядом. Проснувшись первым, он сбоку смотрел на ее полуоткрытый рот и вздрагивающие во сне веки; ждал и отчего-то боялся ее первого взгляда, когда она еще не вполне придет в себя. А Сашу также настойчиво изводила мысль о какой-то нежданной беде, которая заставит его отдалиться или исчезнуть, безнадежно, как исчезли многие люди в кровавой сумятице войны. Сознание Саши, еще формировавшееся, мягкое, как сердцевина несозревшего ореха, было потрясено войной и оккупацией, гибелью людей, преступлениями, за которые, казалось ей, никто не нес ответственности. И она мучительно вглядывалась в веснушчатое мальчишеское лицо, замирала, увидев, как он морщит лоб, хмурится и умолкает.
Они подолгу молчали. Саша перебирала в уме недавние подробности своей уже взрослой жизни, унижения последних месяцев, до слез жаль было Зиночку, жаль фабричных подруг. Себя она жалеть не умела - может быть поэтому ее сочувствие другим было так истово и глубоко.
Случалось, слезы появлялись на ее глазах, и, спасаясь от горьких мыслей, Саша прижималась к плечу Миши.
- Чего ты? - спрашивал он с грубоватым участием.
- Как все могло быть хорошо! - вздыхала Саша. - Жалко всех. Густые шелковые брови Саши поднимались в трудном раздумье - в вечернем свете они казались угольно-черными и резко проступали на матовом лбу.
Он торопливо докуривал махорочную самокрутку, частыми затяжками, как человек, который готовится сесть в приближающийся автобус. Скачко не разделял Сашиной жалости ко всем, но считал, что ее сейчас не переубедить, что это ее женский, не до конца постигнутый им мир. Однажды она сказала:
- Людей нельзя бить, Миша, это ужасно. Как можно бить взрослого человека? Или старика? Меня тоже хотели угнать в Германию. Знаешь?
- Ты говорила.
- Разве? - поразилась Саша.
- Ты или Грачев.
- Это смерть, Миша! Может, я не должна так говорить тебе, после того что ты вынес, но это правда - смерть. Зину, может, пощадят, она девочка, так и уехала девочкой, она ведь еще исхудала - тоненькая, как травинка.
Скачко потеснился, молчаливо, движением руки, позвал Сашу и, когда она улеглась, обнял ее, защищая от тягот и страхов жизни.
- Я не видела настоящего фронта, - продолжала Саша, - наверно, поэтому мне особенно тяжело… Все ведь говорили, что город не сдадут, даже в газете писали. Мы уже привыкли, что на окраинах стреляют, и как-то вдруг все кончилось. Трудно было поверить. Самолеты я видела, я рыла окопы, - спохватилась Саша, - и нас бомбили. Страшно, но почему-то я знала, что не умру, увижу тебя. - Она помолчала. - Если бы вдруг увидеть весь фронт, весь, как он проходит по земле, наверное, жить было бы легче.
- Конечно, - согласился Миша. - Я уйду туда. Пробьюсь. Обману немцев: меня никакая сила не удержит.
Он произнес это убежденно, настойчиво, хотя его не покидало опасение, что матч придется все-таки сыграть. Но сейчас думать об этом не хотелось.
- Ты сильный. - Саша погладила его по безволосой, совсем еще юношеской груди. - Ты мужчина. Но больше ты так не уйдешь, не бросишь меня невестой, мы поженимся. Я останусь одна, но останусь твоей женой. Поженимся, назло фашистам.
Эта мысль часто приходила ей в голову, но заговаривала она об этом словно шутя, намеками, осторожно, чего-то опасаясь, а Миша отмалчивался. О какой женитьбе можно теперь говорить? Не в церковь же идти им, комсомольцам! В городскую управу на поклон они тоже не пойдут. Разве они и без того не муж и жена?
Но то, что казалось таким простым ему, тревожило девушку. У Саши была подруга Полина: веселая толстуха, с глазами, посаженными косо. Когда она смеялась - а смеялась она часто, заливисто, - глаза скрывались в припухлостях век, а лицо розовело. Она жила на далекой окраине, часто возвращалась с фабрики вместе с Сашей и ночевала внизу, в квартире Знойко.