Пока Аполлинарий записывал текст, Рапохин приглядывался к напряженно застывшей фигуре Кати. Рослая, с полной, обтянутой свитером грудью, с растрепанной на конце рыжеватой косой, девушка показалась ему славной и какой-то домашней. Недавно на комсомольском собрании Рапохин удивился, что Катя собрала столько же голосов, сколько и секретарь комбинатской организации. Ее знали всего несколько месяцев по работе в месткоме, а теперь вот избрали в бюро. «Избрали как новенькую,- подумалось ему тогда,- у нас любят поддержать нового человека». В институте и в армии, да и на комбинате Рапохину не раз приходилось испытывать это хорошее чувство доверия к новичку. Появится новый человек, многие с надеждой смотрят на него. «Этот, может, работяга…» Так думают почти все, кроме безнадежных скептиков, хотя случается, что и скептики оказываются правыми…
По нерадостной складке рта Кати Рапохин догадался, что в радиограмме нет ничего утешительного.
- Вот, Степан Степанович,- проговорил Аполлинарий, протягивая Рапохину листок с текстом.- Новости хорошие.
Новости и впрямь не плохие. Завтра к полудню в «Подгорный» придет сейнер со строительными материалами, с разобранным пятитонным краном, специально для погрузочно-разгрузочных работ. Приедет наконец специалист по компасному хозяйству. На комбинате давненько не определяли девиации компасов, существующее склонение не уничтожалось, просто на судах брали поправку на 15° с плюсом. На сейнере приедет и еще один гость поважнее- капитан второго ранга рыбного флота Климов. Он из морской инспекции и тоже, надо полагать, поможет комбинату. Рапохин не специалист по флоту и вот уже с год как. просит прислать толкового капитана для маленькой флотилии «Подгорного», а ему не шлют, не хватает людей.
Расчеты и предположения захлестнули Рапохина, но мысль настойчиво возвращалась к пропавшему катеру. Со вчерашнего дня стал эпод разгрузку траулер «СРТ-351». Слишком медленно опоражнивались его трюмы: на разгрузке пофыркивал, перетаскивая тяжелые кунгасы, один катер «Ж-135». Он возвратился на комбинат позавчера, второго декабря, к пяти часам дня.
- Ох, не вовремя загуляли они,- проговорил с досадой Рапохин.- Сейнер придет - Митрофанов совсем запарится… Тереби Северо-Курильск, Аполлинарий,- спохватился директор.- Повтори запрос. Передай: категорически прошу. Черт-те что, третий день толку не добьешься.
Аполлинарий перешел с приема на передачу, Рапохин надел кожаную, в сером каракуле ушанку и, направляясь к двери, сказал Кате:
- Метеосводку принесете, как только Сахалинск передаст. Пожалуйста,- добавил он, встретясь с жестким взглядом девушки.
- Почему у нас так получается, товарищ .директор,- спросила Катя с вызовом,- на «Ж-257» ни одного коммуниста? И комсомольцев тоже нет?
Рапохин недоуменно посмотрел на девушку.
- В самом деле, почему, товарищ член бюро комсомола? - проговорил Рапохин, насмешливо улыбнувшись.- На катере трое молодых ребят, а?
- Ну и что? Я здесь новый человек.
Директор зачем-то стащил с головы тугую
ушанку и сказал убежденно:
- На Курилах, Катя, свой календарь. За неделю пароходной болтанки от Владивостока мы - свои люди: за промысловый сезон - родные, роднее кровных. А вы - «новый человек»? Вас же на комбинате каждая…- Рапохин чуть было не пустил в ход любимый оборот насчет «каждой собаки», но сдержался,- каждая душа знает.
Он смотрел в открытое лицо Кати. Впервые так резко бросились в глаза нечастые, глубокие рябинки на нем. «Черт,- подумал он,- вроде из одного дробовика нас шарахнули. Только мне жарче пришлось, а ее пощадило… Жизнь тоже к полу снисхождение имеет…» Ясно представилось ему собственное, в тусклых синеватых пятнах лицо.
- Вернется катер,- закончил Ранохин глухо,- берись за них, Катя. Это действительно черт знает что. Молодые ведь, возьми, например, бывшего чернорабочего… ну, как его?.. Шмык?.. Штык, что ли?.. Ведь анархист! Он без комсомола пропадет…
5
За кормой встают огромные валы. Порой кажется, что вздыбился, встал вертикально весь океан, чтобы стряхнуть с себя маленькое, упрямо цепляющееся за воду суденышко.
Если бы катер встал против волны, она бы походя, играючи снесла с палубы все надстройки: рубку, камбуз, гальюн. Даже теперь, когда «Ж-257» летит вперед с работающей машиной, волна, настигая катер, ударяет так, что рубка содрогается и скрипит. Но катер упряма заносит корму, льнет к волне, стараясь слиться с нею, бесстрашно повисает на самом гребне и срывается вниз по наклонной, почти отвесной стремнине. Это повторяется десятки, сотни, тысячи раз… Секунды слагаются в минуты, в мучительные, равные целой жизни часы.
Уже много часов подряд старпом не выпускает из рук штурвала. Виктор ничем не может помочь Петровичу и только время от времени раскуривает для него папиросы. Курить за штурвалом не полагается, и старпом, глубоко затягиваясь, всякий раз бормочет:
- Я без курева не могу., Хоть убей, не могу….
Их то прижимает к задней стенке, то швыряет вперед, и Петрович падает грудью на штурвал. Он кряхтит, повисает на штурвале всей тяжестью своего тела. Пальцы немеют, плечевой сустав и сгибы кистей сверлит боль. Дыхание становится тяжелым, прерывистым.
На секунду напряжение ослабевает: катер умеряет бег, попав, словно в низину, меж двух подвижных океанских хребтовин. Старпом знает, что лучше не оглядываться на смотровое окошко в задней стенке рубки, но не может удержаться и через плечо бросает короткий взгляд назад. За кормой встает, шевелится, настигая катер, темная громада. Она растет, заполняет все видимое пространство, закрывает небо, угрожая раздавить катер. Виктор отворачивается от окошка и, в ожидании удара, шире расставляет ноги, упираясь руками в штурманский столик. Старпом тоже переводит взгляд на нос, инстинктивно втягивая голову в плечи. Страшный удар сотрясает рубку, старпом валится на штурвал, ноги его срываются с расшатавшегося ящика. Виктор едва не разбивает головой переднее стекло рубки. С угрожающим шорохом проносятся пенистые потоки над рубкой, и, вместе с волной, высоко взнесенный ею, катер срывается вниз по бешеной стремнине. И опять секунда роздыха, опасливый взгляд через плечо, новый удар и сумасшедший, напоминающий падение рывок вниз. И даже ночью, когда не видно ни бегущего впереди вала, ни встающей за кормой волны, голова невольно поворачивается к смотровому оконцу и привычно втягивается в плечи.
Тяжело, неимоверно тяжело. Но Петрович не выпускает из рук штурвала,- стоит катеру повернуться бортом к волне, как они будут похоронены в пучине. И хотя отказывают мускулы, а где-то внутри ослабевшего организма подрагивает - вот-вот порвется - тонкая живая нить, он покрепче прихватывает перья штурвала, сдерживая рвущийся из горла стон. Швыряет так, что недолго и ребра поломать, Петрович думает о том, что много есть людей, которые в положенный час спокойно засыпают в своих постелях, но гонит от себя мысль о койке и тюфяке, о жестком, ворсистом одеяле, которым можно накрыться с головой. «Ладно,- решает он,- им одно, а мне другое на роду написано. Уйду на покой, отосплюсь досыта…»
…Четверть века назад он впервые ступил на палубу, не пассажиром, а судоводителем, и с той поры пресную воду знавал только в бункерах, в эмалированной кружке да еще в виде благодатного дождя над родной Кубанью, Четверть века! Еще не родились на свет ни Саша, ни Равиль, еще, быть может, и не знали друг друга отец и мать юнца-матроса, который стоит с ним рядом и старается делать вид, будто его не укачало. Не старым пришел на флот Петрович, а позади была уже большая жизнь, да и смерть не раз заглядывала в его зеленоватые глаза, и всякий раз ей не хватало самой малости, чтобы уложить Петровича в землю. Позади было детство в чужой хате, бои на Кубани, разгром корниловских войск, опасные рейды во главе казачьей сотни, тифозный бред, кровавая сеча в астраханских песках, борьба с бело-польскими бандами Булак-Балаховича, схватки со станичным кулачьем, полевые лазареты, раны, раны и кровь…