А Лена была далеко. Она уехала в Ялту к родителям: верные признаки материнства уже тронули желтизной ее лицо. Саша часто писал, посылал деньги, считал месяцы и дни, оставшиеся до встречи, но по ответным письмам чувствовал, что Лена тревожится, мечется в ожидании того дня, когда он введет ее в свой дом.
О родителях Лена молчала. Они готовы были простить ее, но не хотели ни знать, ни прощать неведомого матроса с буксирного катера.
И Саша решил: кончится навигация 1953 года, он отпросится в короткий отпуск и все уладит. Теперь он имеет на это право: мать уже привыкла к тому, что его нет рядом. Ему ведь уже за двадцать… В руках у него фотография, на которой мать сразу же узнает свою внучку: так удивительно похожа девочка на него, Сашу.
Скорее бы на берег, в комбинат! Скорее бы предстать пред грозные очи Рапохина, у которого не так-то легко выпросить отпуск!
Но между катером и «Подгорным» - океан: слепой и всевидящий, безрукий и цепкий, безногий, как медуза, и стремительный, как горная река.
9
План у Саши дельный, продуманный во всех подробностях. Для реи они приспособят багор, обернут его краем одеяла и кромку прошьют прочным двойным швом. У них нет парусной иглы, нет и гардемана-специального морского наперстка. Обойдутся, времени у них достаточно, а иглу можно вдавливать катушкой, чем угодно. В края одеяла-паруса они вошьют лаглинь, жесткий пеньковый трос радужного плетения. Выходя из нижних углов паруса, концы лаглиня будут служить шкотами. Все это на стальном кольце, охватывающем рею, и на стальном тросе будет свободно крепиться к мачте и управляться с помощью шкотов.
Простой, примитивный парус. Но если обращаться с ним осторожно, он сослужит свою добрую службу.
Командовал пошивкой паруса Саша. Пожалуй, только он один и представлял себе точно, как все это будет выглядеть, когда они сделают последние стежки и парус повиснет на тонкой мачте катера.
Гвозди нашлись у механика, он понадергал их из двух разбитых консервных ящиков. Дощечки пошли на растопку, а гвозди - в одну из жестяных коробок дяди Кости. Дал он их неохотно, проворчав что-то о людях, которые всю жизнь жили бы на даровщинку, а сами, не поднимут с земли ни щепки, ни подковы…
До двенадцатого декабря механик несколько раз заводил машину, но это не приносило радости. Машина только «подрабатывала». Прерывистый, недолгий ее рокот отзывался в сердце дяди Кости неутихающей тоской. Пока работала машина, подзаряжали световые аккумуляторы и ложились курсом на запад - к берегам Камчатки.
В эти дни на катере не было никого несчастнее дяди Кости. Выходило так, что он первый оказался ненужным, бесполезным человеком, отбирающим у товарищей несколько ложек пресной воды, миску похлебки, три лавровых листика или щепотку чаю на курево.
Пока работала машина и ее стальные мышцы проворачивали тяжелый винт, сотрясая корпус катера, пока машинное отделение полнилось ее отчетливым дыханием, механик прочно стоял на нижней палубе. Теперь он был выбит из колеи.
Старый моряк, он понимал, как важна служба штурвального, сколько знаний и умения требуется от него в шторм. И все же сердцем катера он привык считать машину. Здесь, в жирном мерцании металла, в согласном движении поршней, валов и шестеренок, из глубокого дыхания сытой, вдоволь напоенной и накормленной машины рождалась сила, которая позволяла катеру резать форштевнем волну, бросать вызов ветру, штормам, океанским просторам. Только машина и давала катеру независимость: не надо было вымаливать попутный ветер или хитрить, улавливая боковые ветры системой подвижных парусов. Пока бьется сердце в груди человека, он жив. Пока мерный гул машины доносится из-под кожуха за рубкой, катер жив и может держаться курса, пренебрегая течением и ветрами.
Но теперь двигатель темнел грудой стылого металла в неосвещенном отсеке. Недолгие минуты «подработки» не возвращали машине прежней жизни, с запахами перегретого масла и теплом. Эти минуты только бередили душевные раны механика. Он все реже заглядывал в машинное отделение, боясь его тишины, гнездившейся в углах темноты и холодного, липкого пота на переборках.
Спал дядя Костя не раздеваясь, сняв только шапку и ботинки. Из-под двух одеял - своего и старшего механика Иванца, застрявшего на берегу,- которыми он укрывался с головой, торчали маленькие ноги в носках, натянутых поверх штанов и пристегнутых к ним английскими булавками. Новое ватное одеяло он завернул в несколько газет и устроил подальше от масляной горелки. Чего доброго, сожгут или измажут соляром обнову, которую ждут далеко, под Астраханью, на невидимой границе между степными, солончаками и песками Каспия.
В парус он не верил и удивился, когда двенадцатого декабря к полудню парус был готов.
Океан будто подобрел, снисходя к упорству людей. В это утро старпом занес в вахтенный журнал: «Ветер 4-5 баллов. Волнение 4 балла. Средняя скорость 0,6. Видимость хорошая. Вошли в теплое течение…»
Он забыл название течения, кликнул Сашу, но, еще прежде чем матрос явился, вспомнил и записал в строку: «Куро-Сиво».
- Теплынь какая, а? Куро-Сиво? - обронил старпом.
Саша взглянул в раскрытый журнал.
- Куро-Сио,- поправил он,- Сио теперь без «в» пишут: Си-о.
Петрович покраснел.
- Ни хрена ты не знаешь! - буркнул он. Саша не возражал.- Кончай с парусом,- продолжал Петрович хмуро.- Смотри, ветер подходящий, а вы канителитесь.
- Есть кончать канитель! - отчеканил Саша и, по-военному повернувшись, ушел к разостланному на корме парусу.
В эту минуту его ничто не могло огорчить. Парус лежал перед ним - небывалый, байковый, с коричневыми каемками по краям.
Саше и прежде случалось в яхт-клубе чинить паруса, накладывать заплаты, вязать узлы, вшивать шкоты в крепкую парусину. Но этот уродец-первый его настоящий парус. Он задуман, скроен и сшит им, вернее - под его руководством. Парус добротный не только на вид: Саша ручается, что если парус не сдержит натиска ветра и порвется, то это случится не на стыке одеял и не там, где двойной шов подступает к рее. Эти толстые рубцы, равно как и боковые кромки с вшитым лаглинем, прочны и надежны.
Впервые за все дни дрейфа в просветах серых облаков заголубело. К полудню небо очистилось, и скупое зимнее солнце осветило океанскую ширь. Посветлела и вода, но, странное дело, в океане не прибавилось, просини: он нес на северо-восток тускло-зеленую, сероватую волну со злыми барашками на гребнях. Сбросив с себя ватник, Виктор крепил оттяжку мачты к поручням машинного люка, подвинчивал стальным прутом талрепы, пока оттяжки не зазвенели, как струны.
На левой руке молодого матроса вытатуировано солнце, наполовину показавшееся из-за горизонта, с короткими стрелами лучей. Над солнцем имя: Витя. Правая рука предназначалась под лиру: он любил песни, пел в хоре клуба имени Чумака в Ворошилове-Уссурийском. Но лира получилась уродливая, кривобокая и была не окончена безвестным художником.
Виктор охотно подчинялся Саше. Они дружили еще с весны, но прежде в груди Виктора шевелилось что-то похожее на зависть. Он называл Сашу Аликом, и в этом была не только нежность друга, но и желание сгладить разницу в пять лет. Оба были молоды, сильны: пожалуй, Виктор покрепче Саши. Нерастраченные силы так и колобродили в нем. Не раз сшибались молодые матросы лбами, кидаясь к выброске или хватая швартов, чтобы прыгнуть на причал, не раз тягались силой и сноровкой на разгрузке и бункеровке. Когда-то Саша донимал старпома одной и той же просьбой: «Дай швартоваться!» Теперь о том же канючил и Виктор. Лихо, с ходу прыгнуть на старую баржу или на пирс, мигом заложить восьмеркой канат на причальные тумбы, ощутить и тихое ворчливое движение баржи, и покорный, затихающий трепет катера, послушного твоей руке, твоему прыжку-полету,- об этом только и мечтал восемнадцатилетний матрос.
С начала дрейфа резко определилось старшинство Саши. А когда наступили парусные хлопоты, Виктор стал безропотным исполнителем приказов Саши. Тот умел все: плести пеньковые «косички» для нижних концов оттяжек, делать сплесни, клетневку, вязать сложные морские узлы.
Еще подростком, мечтая о флоте, Виктор неизменно видел перед собой сверкающий на солнце парус, хотя и знал, что времена парусного флота миновали задолго до того, как он, Виктор, появился на свет. В четырнадцать лет он поменял лучшие марки своей коллекции на настоящую морскую пряжку - медную, с якорем- и долго прилаживал ее к узкому ре-мешку. Музыкой звучали для его уха привычные флотские сокращения: ему доставляло удовольствие произносить «кэп» вместо капитан, называть механика «стариком», именовать офицеров «кавторангами», «каперангами», а такое слово, как «старлей», стоило, на его вкус, хорошей песни…
Катер медленно полз по ветру. Над рубкой показался серо-зеленый прямоугольник паруса и, наполнившись ветром, тотчас же выпятил стиснутую лаглинями грудь. Не бог весть какой парус, но все на палубе ощутили толчок, легкое сотрясение катера, словно кто-то вдохнул в него жизнь.
- Ура-а! - закричал Виктор, подбросил вверх ушанку и поймал ее уже за бортом, над водой.- Ура-а, Саша!
Саша умело орудовал шкотами.
Команда выстроилась по борту, лицом к рубке, как при подъеме флага. На флагштоке, над крылатым изгибом паруса, алел флаг. В белесую голубизну зимнего неба он врывался звонко, как сама жизнь, как символ желанной советской земли. Сотни дальневосточных судов подымали этот флаг в тот же миг, когда он начинал трепетать на флагштоке буксирного катера «Ж-257». А потом, час за часом, в шаг с солнцем, словно возгораясь от его лучей, взвивался на тысячах советских судов, бороздивших все моря и океаны мира.
- Теперь порядок, - прошептал кок. - Теперь допрем. Птице - крылья, человеку - сто грамм, а кораблю - парус! Что еще надо?!
Петрович послал в рубку Виктора, а сам молча, сосредоточенно осматривал мачту и па-рус. Оглядел его с кормы и от носа, проверил крепление мачты.
- Баллов семь выдержит,- сказал он сухо.
Проклятое «в» в слове «Куро-Сио» не выходило из головы старпома.
- Как держать, товарищ старпом,- возразил Саша,- может и девять баллов выдержать.
- Хватил! - снисходительно рассмеялся старпом.- Ну и хватил! Ладно, и на том спасибо.- Он крепко пожал Сашину руку.
В рубке ухмылялся Виктор, скаля крепкие зубы. Встречаясь взглядом с Петровичем, он подтягивался, облизывай языком безусую, в светлых ворсинках, губу. Улыбался и Равиль,- только в глазах таилась грусть или, может быть, тень страха, мучительного страха первых дней. Разлитая в океане теплынь, голубизна неба, солнце, ронявшее скудные лучи на катер, успешная постановка паруса усыпили его тревоги и опасения.
Кок по-своему выразил радость. Он схватил Сашу за темно-русый вихор и, легонько раскачивая его голову, приговаривал:
- По такому случаю Петрович дозволил побаловать вас компотом. Все «лапти» тебе, Сашок… все тебе…
«Лаптями» на катере называли фрукты в компоте. Из всей команды только Саша любил их, остальные в несколько глотков выпивали ароматную жидкость, для которой кок в хорошие времена не жалел сахара.
Сегодня компот совсем без сахара: в кипяток пошли остатки сушеных фруктов, найденных коком в камбузе, да немного чая для крепости.
- Что ж Костя не идет? - удивился кок, и тут все заметили, что на палубе нет механика.
- Костя!- закричал Саша в открытую дверь кубрика.- Костя!
Молчание.
- Костя-а! Мы парус поставили. Эта машина и без горючего пойдет!
Молчание. Клокочет вода в опреснителе. Из кубрика идет теплый, влажный воздух.
Саша на руках съезжает вниз,
- Костя!
Механик лежит на койке у стола и смотрит на матроса безучастным, мерклым взглядом.
- Не слышишь, что ли? - обиделся Саша.
Механик повернулся на спину. Его худое
тело будто вдавлено в койку. Слова Саши не трогают его. «Парус?.. Пустяковина!.. Детская забава… Они не в заливе у Русского острова, а в океане. Океан справится с парусом и покрепче того, что сшили на катере…» Беда…, Беда… Три года назад он уже мотался, теряя надежду, в открытом океане, но тогда их подобрали на двенадцатый день. Сегодня кончился и этот срок, а «Ж-257» все дальше уходит от берегов…
- Ты чего, Костя? Заболел? Может, тебе лекарство какое? Ребята! -закричал Саша.- Костя заболел. У тебя что, голова болит?
- Ослаб я,- тихо проговорил механик.- Ноги не держат.- Повернув голову, он обвел взглядом столпившуюся у койки команду. - Ничего не болит, а сил нет.- Губы механика скривились.- Ты меня не трогай, Петрович…- пробормотал он жалобно.- Лучше не трогай. Отлежусь и встану…
Он повернулся на правый бок и натянул на голову одеяло.
- Костя, я твои «лапти» тоже Сашке отдам,- наклонился к нему кок.
Дядя Костя ничего не ответил. Он не повернулся и тогда, когда Петрович, поборов смущение, достал весь в перламутровых переливах баян и надтреснутым голосом запел песню, у которой не было ни начала, ни конца, а только повторялись две загадочные строки: