Десять дней болезни измучили Виктора. Океан, бесновавшийся рядом, за тонкими листами стали, словно отодвинулся куда-то и не имел прямого касательства к его судьбе. В часы, когда ясность возвращалась к молодому матрасу, он вслушивался в скрип мачты, в гудение паруса, в удары волн о скулы катера и в скрежет давно не смазанного штуртроса и как бы воочию видел штормовой океан, рубку, мачту, сидящую в срезанной камбуз-ной трубе, неуклюжий прямоугольник паруса.
С напряженным интересом ждал смены вахт, будто ему самому предстояло взяться за штурвал. Поглядывая на часы, он ревниво прислушивался к шаркающим шагам на палубе, к скрипу дверей, к коротким фразам, которыми обменивались сменяющиеся вахтенные. Жизнь была там, только там, и, лежа на тощем тюфяке у огня, с опухшими ногами и слабеющим сердцем, Виктор, как о высшей милости, мечтал о том, чтобы в назначенный час подняться по трапу и снова стать хозяином катера. Выбраться наверх, хоть ползком, на четвереньках, последним усилием воли…
Но чаще им владело странное забытье. То ему казалось, что огонь коптилки слишком силен, до рези в глазах, то он дивился, что нет на месте каютки капитана, хотя за два дня до своей последней вахты сам помогал коку ломать каютную переборку на дрова.
Парус уверенно выставил свою ворсистую грудь, до звонкости сухую в ясные морозные дни. «Ж-257» идет желанным курсом - на запад. Если ветер с такой же силой и постоянством будет дуть еще две-три недели, а они не умрут от истощения, катер достигнет родного берега. Случись такие ветры в первые недели дрейфа, команда давно была бы дома и залила бы горе новогодней чаркой.
Сегодня Саша выбрался на палубу задолго до начала вахты. Виктор проводил взглядом его сутулую, валкую от слабости фигуру. Как старик, согнувшись, с трудом переставляя ноги, поднялся Саша по трапу. Он и лицом напоминает старика: борода у Саши светлее волос на голове, она кажется седой на буром морщинистом лице. Зачем Саша потащился на палубу? Верно, его тревожит парус: ветер усиливается, а за штурвалом Равиль.
Гулкий удар доносится сверху. Все напряженно прислушиваются. Два иллюминатора светового люка перекрыты чем-то темным. Виктору с тюфяка видно: это Сашина рука. Значит, упал. Поскользнулся и упал. Другой бы выругался, и Виктор на его месте выругался бы, а Саша молчит, медленно, с трудом подымается.
Конечно, Сашу тревожит парус. Если парус оденет ледяной коркой, а ветер приналяжет, может опять случиться беда. А у них уже не хватит сил сшить новый парус…
Виктор ловит палубные звуки. Вот Саша зашел в рубку. О чем они говорят с Равилем? Кажется, они ссорятся там, наверху, затем переходят на крик. Видно, верный себе Саша не закрыл дверь кубрика - здесь слышно каждое слово.
- Нельзя тебе стоять у штурвала!.. Шторм!..- кричит Саша.
- Не командуй! - горячится Равиль.- Ты мне не начальник. Петрович приказал?
- Я и без Петровича знаю! Иди в кубрик, горе-моряк!
- А ты научи меня! - хрипло кричит Равиль.- Не командуй, а научи, чтобы я все понимал…
Старпом уже пробирается к трапу, но ссора внезапно стихает.
- У тебя кто есть из родных? - слышится уже спокойный голос Саши.
- Никого, я из детдома.
- Эх, ты! - говорит Саша с доброй укоризной.- Выходит, теперь тебе лучше?! Л у меня мать… и жена,- добавляет он чуть потише.- И дочка. Маленькая, сам не видал еще… Увидеть бы, на руках поносить,- кажется, и умирать легче было бы.
- Тогда совсем умирать не захочешь…
- Твоя правда,- соглашается после паузы Саша.- Счастливому жить и жить. Так и будет, Роман, вот увидишь…
- А я даже компаса не знаю,- твердит свое Равиль.
- Ты не сердись,- говорит Саша.- Держи руку! Ну, крепче жми… Эх, мало силенок осталось у нас…
- Прежде сжал бы руку - кости затрещали бы.
- У меня есть «Учебник матроса первого и второго класса»,- говорит добрым голосом Саша.- Ты почитай непременно…
- Почитаю,- откликается Равиль.- Ты мне компас расскажи.
Порывы ветра все сильнее сотрясают катер. Волны глухо ударяются в корпус. Ответных слов Саши уже не разобрать в кубрике…
- Слыхали?! - кок пожал узкими плечами.- Жену, дочку придумал. Агитатор! Ведь нет у него жены, а, Витя?
- Мать у него,- сказал Виктор.- Я про мать знаю.
А что, если у Саши и впрямь есть жена и дочка? Куда это годится - ничего не сказать ему, самому близкому другу. Неужто Равиль Саше ближе?
Саша пробыл с Равилем до конца вахты. Петрович вышел на палубу помочь Саше перевести парус. Потом постоял у рубки, вернулся в кубрик с лукавой ухмылкой, растянулся на тюфяке и выдавил из себя только два слова:
- Ликбез! Дела!..
22
Тепло быстро уходило из кубрика. Сожгли книги, два из трех судовых журнала, машинный и палубный, слежавшиеся под тюфяками газеты. Бумага горела споро, но тепла от нее мало. Больной, в бессилии распростертый на койке механик неустанно изобретал. По его совету пустили в ход белье, выброшенную из сожженных рундуков одежду. Скручивали матерчатые тампоны - «куклы», как называл их кок, стягивали проволокой, вымачивали в соляре и жгли. «Куклы» выгорали, оставляя черные спирали проволоки да жирную, едкую золу. Но и этого топлива хватило ненадолго. Затем сожгли резиновые кранцы - автомобильные шины-амортизаторы.
- Был бы у нас кирпич,- сказал как-то дядя Костя,- мы бы его вымочили в соляре и жгли. Кирпич накаливается и долго держит тепло. Мы так на Каспии делали: пропитывали кирпич нефтью и легли. Знатно горит!..
Но где возьмешь на катере кирпич? Пробовали жечь соляр в эмалированной миске, но это почти не давало тепла.
Старпом вспомнил, что в кормовом трюме должна быть олифа. Большая, двадцатикилограммовая банка олифы. Олифа не тресковый жир, но все же и ее можно есть. От олифы не умирают.
С трудом вытащили из затопленного трюма жестяную банку, но в ней оказались белила, вязкие, загустевшие цинковые белила. Нашлась еще банка, поменьше, но и там была не олифа, а плотная, покрытая потрескавшейся коркой зеленая краска.
Механик предложил топить краской. В машинном отделении лежало несколько полутораметровых кусков шланга диаметром в пять-шесть сантиметров. Разрезали их на короткие трубки, набивали краской и жгли. Эти искусственные «кирпичи» горели долго, затвердевали, обугливались и давали плотную, раскаленную золу.
Шестого февраля Коля Воронков притащил из камбуза последнюю охапку морской капусты. Несмотря на холод, она начала портиться, гнилостный запах не исчезал и после того, как ее отваривали в большой кастрюле. Петрович научил кока пользоваться вместо жира солидолом. Он кипятил его до тех пор, пока и без того густая масса не становилась совсем плотной и словно крупитчатой. Солидолом сдабривали отваренную капусту.
Стоя на трапе, кок сбросил в кубрик охапку капусты и сказал не то с горечью, не то со злорадством:
- Все, ребята. Кончилась, проклятая!.. Больше кормить нечем, теперь на ресторанное довольствие переходите…
Никто не ответил ему. Пока Воронков, кряхтя, сползал по трапу, все с отвращением и страхом смотрели на потемневшие водоросли.
Кок сорвался с последних двух ступенек, неуклюже шлепнулся и обнажил в виноватой улыбке темный, почти беззубый рот.
Вид его был ужасен: глаза тускло светились в глубине двух больших синих впадин, рот провалился, сжался в старческой гримасе. Он попробовал встать, приподнялся и тяжело осел, протянув руки в глубину кубрика с таким испугом, с такой мучительной и простодушной улыбкой, что у Виктора слезы навернулись на глаза. Виктор рванулся к коку, его сильно качнуло, но он удержался на ногах и, сделав два шага, поспел одновременно с Равилем и Сашей.
- Коля! Коля! - теребили они его.
- Откуховарил я, братцы,- сказал Воронков, уставившись в какую-то точку прямо перед собой.-Пена вышла, кончился заряд. А ну, помогите встать!-прикрикнул он вдруг на матросов.
Встать ему не удалось. Он на четвереньках уполз на свой тюфяк, волоча за собой бахромчатые стебли капусты, лег лицом к печке и спокойно сказал: