Еще бы не помнить! Грачев появился у них в восьмом классе и вскоре стал общим любимцем. А через год его сменил новый учитель, тоже славный, мягкий, пожалуй, немного безвольный. Говорили, что Грачев арестован, но Миша вскоре обнаружил, что это неправда, – Грачев жил неподалеку. У него действительно случились какие-то неприятности, а зимой 1938 года внезапно от паралича сердца умерла жена. Потом Грачев исчез, как исчезают порой люди в больших городах: он жил на прежнем месте, но вместе с тем стал неприметным для окружающих, словно бы невесомым и призрачным.
– Я мог еще три года быть с вами, – сказал Грачев задумчиво. – Три года учил бы Зину, вообще, все могло быть иначе в моей жизни. Да, в отдельной моей, маленькой жизни. А история?… Она бы делала свое жестокое дело, не задумываясь над тем, каково живется мне, преподавателю истории. – Сцепив руки, Грачев обхватил ими колено, нога повисла в воздухе, чуть раскачиваясь. – Человеку трудно отрешиться от ощущения, что он, именно он, он лично стоит в центре мироздания, множество подробностей толкает нас к этой иллюзии. Мы говорим: спереди, сзади, слева, справа, север, юг – и невольно прокладываем все мысленные линии от себя. Затерянные в тесном, довольно ералашном мире, доверху набитом людьми, мы тем не менее говорим: «Меня окружают…», «Вокруг меня…» Знаете, что отучает от этого глупого самодовольства? Быстро отучает, одним ударом… Горе! Внезапное несчастье.
– В лагере этим не болеют, – усмехнулся Скачко, но для него это было маленьким открытием, мыслью, которая объяснила странное состояние в первый же день плена.
Грачев поднялся и, шагнув к двери, за пределы круга, освещенного коптилкой, прислушался. Осторожно повернул ключ в стальном гнезде, неслышно задвинул засов и сел на прежнее место, снова обхватив руками острое колено. В комнате стоял запах карболки и лекарств.
– Теперь и некоторые люди научились так же: щелк – и все закрыто: слух, зрение, сочувствие к ближнему, совесть. – Казалось, Грачев собирается проговорить так всю ночь. – Мещанина и в мирные дни надо преследовать, не давать ему передышки, иначе он приспосабливается решительно ко всему: его декретом не возьмешь! Он великолепно приспосабливается! Мещанин любит, когда о людях говорят вообще, скопом, как о вещах: легче нырнуть, спрятаться.
Скачко резко сел, едва не съехав со скользкой клеенчатой кушетки.
– Что вы все к людям придираетесь? – сказал он, досадливо уставясь в непроницаемое лицо Грачева и ногой нашаривая туфли.
– По-пустому сердитесь. Не на мысли, не на чувства даже, на слова сердитесь.
– Это мудрено для моих мозгов, – сказал Миша. Он не мог отделаться от подозрения, что Грачева гложет какая-то тайная боль. Пропала охота ссориться. – Фашисты у нас отняли все, жизнь хотят отнять, и я не могу, я не хочу думать ни о чем другом… Нужно драться, пока осталось хоть немного сил!
– Это хорошо, что вы так думаете… – Грачев помолчал. – Вы ведь не знаете, что перед войной я успел поработать фельдшером, даже специальные курсы кончил? Да… Жил на старом месте, но это уже была другая жизнь. Муки были, раздумья, большое личное несчастье, но злобы, ненависти в моем сердце не было. Этого никогда не поймут мещане и скоты. Понимаете, Миша, я не за пайком пришел в партию, и если бы хватило сил обежать вокруг всей Земли, если бы можно было снова родиться, я все равно не искал бы для себя другой партии. Когда меня исключили, я просто не поверил, представьте себе – не поверил, потому что идея у меня – вот она, сама жизнь. Это особое состояние – одна из самых поразительных примет нашего времени. За месяц до войны мне вернули партийный билет. Это такое счастье, что вам его по молодости лет и не понять.
Миша вынул из кармана руку, протянул ее к Грачеву и разжал кулак.
– Это значок Зины. Я нашел его наверху…
– Ведь вы забыли меня тогда, – проговорил Грачев, не отрывая взгляда от литого металлического флажка на ладони Скачко. – Забыли? Не вы один, нет, весь класс: поговорили и забыли? – С сурового лица Грачева, изрезанного глубокими вертикальными морщинами, требовательно смотрели темные глаза.
Вы не должны обижаться, – сказал Миша. – У взрослых своя жизнь, у нас была своя.
– Напротив, когда Зиночка сказала, что помнила меня все эти годы, я, признаться, не поверил. Подумал: подлизывается маленькая квартирантка, не хватает мужества сказать мне правду. Но она правда помнила, помнила все до подробностей: похороны жены, пегую клячу, которая была впряжена в телегу, и то, как изменился я, когда стал носить сапоги, а из-под серого пальто виднелся больничный халат, который я всегда забывал снять. Оказывается, она думала, горевала, жалела меня… Это редкая душевная организация, в конечном счете – совесть.