– Да, простите, – спохватился Рязанцев. – Я ведь разрешения не спросил. – Он обратился к Павлику: – Можно мне взять ваши бутсы?
– Конечно, я рад буду, берите, – сказал Павлик и повернулся к Соколовскому. – Вынесите меня на поле, капитан! Очень прошу. Я там посижу у ворот, мне легче станет.
– Вроде фотокорреспондента! – сказал Фокин.
– Вынесем, – пообещал Соколовский. – Ты ведь у нас один с билетом на матч. Только не на тот ты матч попал, Павлик.
– И хорошо: то я смотрел бы, а то играю. Играл… – поправился он.
В раздевалку явились немцы: майор Викингер, суровый, как судьба, как военачальник, явившийся принять безоговорочную капитуляцию, и Цобель. По виду Цобеля парни почувствовали недоброе: он был растерян, лицо пошло белыми и багровыми пятнами.
Цобель выставил за дверь Грачева и Полину, прикрикнул было на Рязанцева, но Соколовский задержал инженера, объявил, что он – запасной и будет играть вместо намеренно искалеченного Павлика.
Непривычно казенным, чужим голосом Цобель сообщил футболистам приказ коменданта: матч, который играется в великий для Германии день, 22 июня, должен быть выигран командой «Легион Кондор». Этого требуют престиж нации и höhere Erwagnungen der Politik[37]. Крайнее упорство русских футболистов будет рассматриваться как подстрекательство толпы и саботаж. В случае выигрыша команда будет расстреляна.
Цобель принадлежал к разряду натур самовозжигающихся, легко поддающихся гипнозу фразы. По мере того как с его уст срывались полные зловещего смысла слова, он словно бы вырастал в собственных глазах, нимб причастности загорался вокруг его головы, он уже забыл о том, что пять минут назад в присутствии майора Викингера был оплеван начальством, назван дерьмом, слезливой бабой, вонючим окороком и еще бог знает кем и послан в раздевалку к русским для искупления вины.
После первых же фраз розовые глаза Цобеля загорелись благородным огнем, он снова казался себе благодетелем футболистов, которым по доброте душевной сообщает важную и спасительную новость.
Майор Викингер потребовал, чтобы Цобель повторил приказ: он внимательно смотрел на русских, и ему показалось, что они не вполне оценили важность этой меры. Вторично Цобель изложил все с еще большим подъемом: теперь он и сам посчитал бы злоумышленником всякого, кто усомнился бы в гуманности и разумности приказа.
Лица футболистов и теперь хранили тупое, на взгляд Викингера, спокойствие, угрюмое, с оттенком удивления и недоверия.
Немцы чего-то ждали.
– Нам что же, благодарить полагается? – спросил Соколовский. – Спасибо, что ли, сказать?
– О нет! – великодушно воскликнул Цобель. – Нет спасибо! Надо послюшничество… – Он порылся в памяти: – Послюшный быть… Вот. – Футболисты молчали, и растроганный тем, как просто все уладилось, Цобель похвалил их: – Вы хорошо играл… Мальшик немношечко… это… zu viel смелый…
– Может, не стоит играть, пан Цобель? – прервал его Скачко. – Зачем еще играть? Объявите, что мы проиграли, – и конец, и все по домам. Чего церемониться! Если играть, так ведь чего не случится: мяч круглый.
– Это плохой шпас… Шютка, как это русски говорить, – предупредил Цобель. – Надо играть, и надо проиграть. – И он добавил по-немецки: – Das ist die höchste Kunst eines Sportlers![38]
Немцы ушли.
В углу стоял на подгибающихся ногах Седой.
На сердца футболистов легла новая тяжесть, и было неясно, чем все это кончится. Пугают, чтобы сломить дух, подавить сопротивление, или готовы и на такое, на расправу, за свое поражение?
Соколовский опустил руку на плечо Рязанцева. Хотя в эту минуту стерлись все различия между ними, но справедливость оставалась справедливостью; надевая бутсы, Рязанцев и не предполагал такого. Не лагерные вышки оставил он за плечами, а дом и семью.
– Вот что, Евгений Викторович, – сказал Соколовский, – такого уговора не было, слыхали, как дело оборачивается? – Он тяжело посмотрел на закрытую дверь, потом на товарищей. Вспомнил жену Рязанцева и двух его сыновей. – В этих обстоятельствах, пожалуй, не надо испытывать судьбу, Евгений Викторович! Если проигрывать, то вдесятером даже легче и оправдаться проще: все-таки вдесятером.
Рязанцев выпрямился и необутой ногой придвинул к себе вторую бутсу Павлика. Он поставил худую ногу на скамью, надел бутсу и начал шнуровать ее резкими, уверенными движениями.
23
Ветер гнал над городом несомкнутые облака. Они двигались двумя ярусами: нижние проносились куда стремительнее, бросая на землю непрочную тень, верхние же казались медлительными, они истаивали, расползаясь на тончайшие волокна. Дул низовой, северный ветер.