Выбрать главу

Ответная атака «Легиона Кондор» захлебнулась, русские снова перешли в наступление.

Едва раздался свисток Цобеля, как люди на восточных трибунах рывком поднялись на ноги. Так встают к присяге бойцы. Так звуки гимна поднимают с места тысячи людей одной судьбы.

25

Горожан не выпускали со стадиона, а переодевшихся футболистов под конвоем провели через центральные ворота, затем вправо, вдоль ограды стадиона, тянувшейся на добрых полкилометра. Матч изнурил их, и они шли приволакивая ноги.

Позади двое солдат волокли под руки Седого. Если бы его отпустили, он упал бы на асфальт, как падал потом на каменные плиты застенка в страхе перед пулей.

У ворот их ждала Полина. Она так внезапно, так безрассудно бросилась к Лемешко, что солдаты не успели остановить ее. Поцеловала, как солдатка, провожающая мужа. «Прощайте, Ваня», – тихо проговорила она, и те часы, пока он еще оставался жив, в Лемешко все звучал и звучал ее голос.

Убегая, она сунула ему бумажку. «Мише», – шепнула Полина. Лемешко передал ему записку.

Значит, Грачев не обманул, Зина жива.

Всего несколько строк, написанных не ему, а Грачеву.

«Дорогой Геннадий Иванович! Шлю весточку с девушкой, которая едет домой. Она калека, оторвало руку, иначе домой не попадешь, а, поверьте, я ей завидую. Пока жива, но не знаю, как дальше. Жить хочется, но даже не знаю, что лучше – погибнуть или поехать домой без рук или ног. У других сестры, братья, родители, а у меня Вы один.? Спасибо Вам, Геннадий Иванович. Остаюсь Ваша Зиночка».

Еще час назад Мишу кольнула бы глупая обида: ведь и он жив, почему Зина не вспомнит о нем, зачем она и его похоронила? Но теперь он уже не чувствовал обиды. «У других сестры, братья, а у меня Вы один…» Все верно, Зиночка.

Внизу Грачев приписал: «Миша, верьте, я всегда буду ей отцом. Обнимаю». Дочитав, Скачко сжал записку в кулаке и не разжимал до самой смерти. Его и похоронили так: со стиснутым кулаком и комсомольским значком сестры в кармане брюк.

Горожан пока не выпускали на улицу, они стояли за оградой, прильнув к железным прутьям.

Футболисты не отрывали глаз от толпы. Их разделяли строй молодых лип, узкий тротуар и железные прутья. Если бы тысячи людей по ту сторону ограды налегли на прутья, ограда рухнула бы…

Значит, не пришло еще время.

Молча шли футболисты. Молчала толпа. Только поднятый над оградой чьими-то руками Сережа, увидев отца, закричал:

– Папа!

Взгляды Рязанцева и Вали встретились, и он понял, что Валя простила его. Рядом с женой Сева, прижался к ней, как свой, как третий сын. А что, если Валя и заберет его с собой? Хорошо, он будет ей помощником, и сыновья рядом с ним вырастут смелыми.

Соколовский шел в ногу с Дугиным и Петром, локоть в локоть. Он требовательно вглядывался в толпу и узнавал в ее грозном молчании родной город.

Сколько близких, знакомых лиц! Вот тот усач, чуть приподнявший сжатый кулак, – разве это не Крыга? А рядом зареченские, горожане, старики, мальчишки, женщины.

– Прощайте, родные! Парни медленно шли посередине мостовой.

1956-1982

Три тайма футбольного матча. Вместо эпилога 1

Меня окликнул седой человек. Назвал не Сашей, как звали другие во взрослые мои годы, а Шурой, вернул к отрочеству, к детству, к Белой Церкви, к тенистым берегам и солнечным плесам благословенной реки Рось.

Седой незнакомый человек на улице Киева, сутки назад освобожденного от гитлеровских оккупантов. Позади – день ликования, счастья, но и день горьких, сбивающих дыхание открытий, счет горестям, и потерям двух с лишним лет оккупации. Накануне, наутро после освобождения, я пробежкой, как и все, поспевая за военной техникой, миновал Днепр по понтону, рядом со взорванным мостом.

Седой человек стоял по щиколотку в палых листьях каштана, на нем клетчатые, фатовские брюки, пиджак глубокой, с блеском, черноты, с накладными плечами, расхлеснутая на груди, прожженная в нескольких местах рубаха.

Все в этом исхудавшем, немолодом, широкоплечем человеке чужое, я не узнавал и глаз, только голос – обрадованный, но и заносчивый, чего-то остерегающийся, словно всегда готовый к ответной насмешке, – только этот голос взывал: вспомни!

А он уже обвиняюще назвал не только имя, но и мою фамилию и улицу, на которой жил я и жил когда-то он сам.

Память мигом расставила все по местам: с чужого тяжелого лица сошла седая щетина, стриженая арестантская голова украсилась аккуратной, на косой пробор прической, каштановой с рыжиной, я увидел юношу-атлета в накрахмаленной рубахе, с подтянутыми резинками рукавами, в модном кепи и в парусиновых, крашенных зубным порошком туфлях. И голос услышал – местечкового острослова и хохмача.