Он дважды неглубоко затянулся и, не глядя на Дугина, протянул ему окурок. Дугин не шевельнулся, и, помедлив, Скачко снова поднес окурок к бледным, словно навсегда озябшим губам.
- Вот подымусь, пойду прямиком, - сказал Скачко, - и сниму с проволоки лоскутья…
Все трое посмотрели на клочья бушлата, на валявшийся у ограды деревянный ботинок матроса.
- Я думал, обошлось, - проговорил Соколовский. - Думал, забыли, крест поставили на матросе… Они тоже не все помнят… Не угадаешь, что им в голову взбредет.
- Зимой было лучше. - Дугин стоял запрокинув голову, и товарищи не видели, какими печальными стали его серые жесткие глаза. - Зимой не до травки! Все по-честному, без обмана. - Он коротко, зло повел головой. и судорожно сглотнул. - Печенка примерзает к хребту. Все леденеет - руки, душа. Жизни нет, ни черта нет… И не надо!
Это чувствовали все. С приходом весны сердце сдавила небывалая еще тоска. Все бередило душу - запахи тающего в оврагах снега и вскрывшейся ото льда реки, почки на кустах бузины за сортиром, высокое голубое небо и нежная зелень холмов.
- Пойду и сниму, - повторил Скачко. - Думаете, убьют? Посмотрим!
Соколовский увидел его сжатые губы и поверил. Вот встанет, сорвет с проволоки клочья бушлата и как ни в чем не бывало вернется на место. И такое случается. В жизни всякое случается. Но Дугин схватил Мишу за плечо, рванул к себе.
- На нервах играешь! На всех наплевать, да? Пусть хоть десятерых шлепнут, только бы тебе покрасоваться.
Скачко не стал вырываться: порыв прошел, и теперь он с испугом и удивлением смотрел на колючую проволоку.
- Жариков, Жариков!… - проговорил он, опускаясь на корточки рядом с Соколовским. - Угораздило тебя, папаня.
Матрос называл его «сынком». При первом же знакомстве он заметил вытатуированный на правой руке Миши якорь и посоветовал ему держаться осторожнее:
- Ты руками не шибко помахивай: присчитают к флоту, тогда все, конец, суши весла, - сказал он не без гордости. - У них приказ номер один - коммунистов и матросов - налево.
- А как же ты? - удивился Скачко.
Жариков и сам недоумевал: немцы знали, что он матрос. Он не скрывал этого, да и как скроешь, если старенькая, обвислая тельняшка не закрывала синевато-сизого, небрежно наколотого фрегата, который несся к левому плечу, распустив поросшие седым волосом паруса! Жить, конечно, хочется, и ладно, что все так, но была и какая-то тревожная, досаждающая нескладица в том, что ты вот матрос, а немцы щадят тебя. Жариков обычно шагал в колонне, вызывающе распахнув бушлат.
- Тебя-то не тронули, - повторил Скачко.
- Хрен их знает! - Жариков виновато пожал плечами. - Психи они, не видишь, что ли?! А ты меня слушай, лучше поберегись. Они конопатых комсомольцев не любят, бьют и на развод не оставляют…
Матрос погиб три дня назад. Теперь настал их черед.
Трое у барака молчали. Мысль о матросе уже отлетела. Он был в прошлом, жил где-то в памяти, почти бестревожно, будто не дни прошли, а годы, - большой, рукастый, с неспокойными глазами, враз наливавшимися кровью.
- Зачем они тебя припутали? - спросил вдруг Соколовский Дугина. - Ты ведь не очень любил его.
Русые волосы Дугина, стриженные несколько месяцев назад, отросли одичало; грязные, жесткие, они нависали над лицом, как старая стреха над деревенской хатой. А лицо было тонкое и нервное: настойчивый, требовательный взгляд серых глаз, прямой, с подвижными крыльями ноздрей нос и четко очерченный рот, словно обведенный упругой кромкой. Он ответил не сразу, словно проверяя себя:
- Разве надо всех любить? Сердца не хватит.
Из-за угла барака выскочил Штейнмардер. Он с маху огрел кулаком Соколовского, затем Скачко, который хотел было подняться на ноги, но от удара повалился на бок.
- В барак! - приказал на ходу Штейнмардер.
Барак разгорожен дощатой стеной с дверью, соединявшей обе половины.
- Я уважал его не меньше, чем другие, - продолжал Дугин, сев на нары. Вопрос Соколовского задел его. - А любви не было, никак не было. Я и не старался - необязательно. Может, на воле пришлись бы друг другу по душе, а может, и нет, не знаю. У меня с бодрячками никогда не ладилось. А этого, - он кивнул на открытую дверь барака, - я ему не прощаю. Не потому, что мне из-за него умирать…