Когда через неделю меня грузили в автомобиль, чтобы отправить на станцию, все пришли из госпиталя, и было такое ощущение: это они на выставку меня отправляют, как редчайший экспонат. «Ты мне всю теорию испортил», — сказал мрачный и усталый хирург-грузин и сунул мне под одеяло томик Пушкина, любимую свою книгу, зачитанную, но со всеми страницами, драгоценность из драгоценностей. Я читал Пушкина, качаясь на вагонной полке, ревел, прикрываясь одеялом, и так возвращался к жизни.
…Бабка Серафима услышала, как я дергаюсь и скриплю зубами, и тут же подскочила к топчану.
— Выпей! — она подала мне медную ендовку.
Знал я, что в ендовке, но очень хотелось пить, и я выпил всю чуть отдававшую затхлостью и металлом воду. Бабка облегченно вздохнула, вытерла мне лоб.
— Ох, Серафима, — сказал я, — отравите вы меня!
Но она только замахала руками в ответ на такое богохульство: «Что ты, что ты!» Во время войны, насмотревшись и смертей, и чудесных избавлений, бабка стала на редкость религиозной. Все обряды она справляла самодеятельным манером, проявляя немалую изобретательность. Святила просвиры, отстаивала заутрени, всенощные… Все сама по себе, без батюшки. А святую водичку изготовляла путем окунания любимых икон Николая Чудотворца и божьей матери черниговской в кадку с колодезной водой, отчего вода приобретала какой-то странный привкус. Так что я сразу догадался, чем меня попотчевала сердобольная Серафима.
— Николай или черниговская? — спросил я.
— И архистратиг Михаил, — ответила бабка. — Тройной силы вода, к утру как рукой снимет.
В этом я был почти уверен. Ночной озноб обычно уходил с утренними петухами.
— Завтра твой день, Иван постный, — зашептала, склоняясь ко мне, бабка, Смилостивятся покровители наши в день ангела… Месяц на небе, мертвяк в гробе, камень в море, — забормотала она и принялась укутывать меня теплее. Как три брата до кучи сойдутся банкет робить, тогда и от раба божия Ивана лихорадку отгонять… Месяц в небе…
Под это нашептывание я и заснул.
Утром я выглянул в окно. Мне показалось, солнце встало не по времени рано, пробилось сквозь туман и высветило садочек, прилепившийся к приземистой хате. И, только всмотревшись внимательно, я понял, что это осенний обман. Никакого солнца нет, а светятся алым вишневые листья. Они еще густо и плотно держались на ветках, но изменили окраску и стали ржаво-красными.
Серафима уже встала, слышно было, как она возится в сарае, по обычаю своему выговаривая корове и кабанчику. В особенности доставалось кабанчику Яшке, которого бабка упрекала в дармоедстве. Яшка ел много, но был худ, жилист, тонконог, как будто готовился к бегам. «Фашисты породу испортили, — жаловалась частенько бабка. — При них только те свиньи выжили, которые успевали в лес убежать…»
Я оделся и выскользнул на улицу. После такой ночи ноги мягко сгибались в коленках, словно приглашали присесть. Туман все еще обволакивал село, дома не были видны, но гроздья золотых шаров горели в палисадниках как сигнальные огни. Орали петухи, кое-где уже скрипели калитки.
Было радостно после перенесенного приступа вновь чувствовать себя частицей этого осеннего, медленно разгорающегося утра. Но меня не оставляло ощущение какой-то ошибки, какого-то промаха. Как будто я проспал что-то важное, упустил частицу той тайной жизни, которой жило село ночью.
Я прошел за огороды к озимому клину. Тропинка исчезла в тумане. От этого тумана, от загадочного рассеянного света казалось почему-то, что тропинка там, дальше, за мягкой белой стеной, уходит вверх, вверх и вверх, что вся земля, вся плоскость ее, сколько ни охватит глаз впереди от фланга до фланга, выгибается и становится склоном гигантской, нескончаемой горы, покрытой нежной шерсткой озими. И еще казалось, что если подождать немного, то по тропинке с невидимой пока горы спустится — как в то, иное, более теплое и ясное, утро молчаливая, закутанная в черный платок дочь гончара Семеренкова Антонина. Она пройдет по этой узкой стежечке, как по канату, прямая и строгая, ступая ровно и плавно; может быть, я увижу ее лицо за выступающими вперед складками платка. В селе говорили, она очень красивая, младшая Семеренкова, но, с тех пор как я вернулся с фронта, я не встретил человека, который мог бы сказать, что посмотрел ей в глаза. И давно никто не слышал ее голоса. Довоенная Антонина, девчонка, тень старшей красавицы сестры, забылась вовсе, осталась только нынешняя- взрослая, молчаливая и странная.