Я почувствовал, что краснею. Я изо всех сил старался не допустить этого, но от такого усилия краска разлилась до ушей. Кожу жгло как от огня. Я стал смотреть только на стол, на черные, толстые, похожие на чечевицу ногти Глумского. Ладони председателя лежали на досках как две наковальни.
— Черт его ведает, — Глумский покачал головой. — Вообще-то Штебленок много про него знал. Сталкивались в войну.
— Штебленок?.. Он же нездешний, из Белоруссии.
— Да вот где-то там они и сталкивались. Теперь-то ничего не узнаешь!.. Э, задуй его ветер!..
Мы помолчали. Глумский посмотрел на ходики, которые громко отсчитывали секунды. В сентябре у хозяина каждый день на строгом учете. Я чувствовал себя как рыба, которая попала в вершу: тычется, дуреха, из стороны в-сторону, а кругом прутья. И где выход? Ничего я не понимал, надеялся на якось{8}. Якось прояснится!
— А нужно тебе в это дело лезть? — спросил Глумский. Он с сомнением оглядел мой карабин. — Силенок у вас мало, и вооружение против бандитов слабоватое!
— А вы что хотели бы, самоходку?
— Да хоть что… По-моему, держат вас по деревням вроде пугал. Я бы на их месте Гната вооружил. Он страшнее. Я встал.
— Ну, ладно. Спасибо за беседу, за приятный разговор.
— Не серчай, не серчай. А насчет оружия — ты ж солдат. Дают солдату котелок, а навар он сам ищет. Знаешь, как солдат из топора борщ варил? Пусть Попеленко ко миг зайдет. Мы в деревне у детишек любого оружия наберем. Они все с полей таскают да по сараям прячут… Очень интересуются оружием. Дурни! — Он странно хмыкнул и отвернулся. — На меня можешь полагаться, если дело дойдет до стрелянины. Все?
— Штебленок у Маляса квартировал? — спросил я.
— А ты не знаешь! — усмехнулся Глумский. — Привычка у ваших — все спрашивать да спрашивать.
Он вышел вслед за мною — выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех — я видел такой мех на старых картинах, — полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.
— Н-не балуй, — выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?
Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал… В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за «ястребками», а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами — пшеницей, картошкой. «Семя на семя», — говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.
— Все еще меня не признает, нервничает, — пожаловался Глумский. — Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял… Н-но, малыш! — прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.
6
Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.
Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, «свинячья радость». Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.