Шустрый хозяин поспевал от стола к столу. Ему помогали толстая усатая жена и миловидная дочка, за здоровье которой с громкими криками то и дело пили сидевшие в углу несколько бравых офицеров. Не присоединиться ли к ним?
К Пушкину, извинившись и представившись, подсел грузный помещик в долгополом сюртуке и, не дожидаясь вопросов, принялся излагать цель своего путешествия: он московский помещик, теперь хлопочет о закладе имения, таковы обстоятельства, увы, запутанные обстоятельства, ибо его брат — офицер, совладелец... Гальяни тоже проявлял интерес к новому гостю и спросил, понравились ли господину Пушкину посыпанные пармезаном макароны.
— Господин Пушкин? — переспросил помещик. — Не родня ли вы тверскому майору, который сватался — однако же, доложу вам, неудачно — к дочери моей тётушки?..
— Прекрасная кухня, господин Кольони, — весело сказал Пушкин, нарочно меняя фамилию хозяина так, что теперь она по-итальянски значила «глупец», «дурак».
Не Кольони, сударь, а Гальяни, — с достоинством поправил хозяин.
— Ах, извините... — Курчавоволосый гость неожиданно звонко рассмеялся, потом, раскланявшись и с хозяином и с помещиком, отправился в отведённый ему номер на второй этаж.
Во сне его мучили ритмы. Эти ритмы без слов плели немыслимо прекрасную ткань стихов — ямбов, хореев, гекзаметров, анапестов — и убаюкивали, и колыхали на волнах, и вздымали в взвихренном, бурном движении. Проснулся он встревоженный, истомлённый...
Чиновнику десятого класса, коллежскому секретарю, полагались в упряжку три лошади. Три лошади поутру нашлись.
— До Торжка дотянуть бы, — с сомнением сказал новый ямщик, как родной брат похожий на прежнего, так же как и тот, пихая ногой попорченные колеса. — Дальше, барин, не: вишь ты, ступица-то...
И в самом деле, дорога была хорошая, а еле тащились. И вновь над голыми чёрными полями потянулась заунывная ямщицкая песня, и вновь Пушкин зябко кутался, покачиваясь на заднем сиденье. Осень, любимая пора. Сейчас засесть бы за стихи. Дождь всё моросил, мешаясь со снегом; вдруг загремел запоздалый гром, и свинцовые тучи прижались совсем низко к земле. Но по деревням над хатами вился дымок, где-то мычали коровы, которых уже поставили на зиму во дворы, вдалеке махала крыльями мельница, и на розвальнях по немыслимой грязи к ней везли мешки...
Ждут ли его в Тригорском? Он сообщал о приезде, писал, что с облегчением оставляет шумную, суетливую, надоевшую ему Москву и рад будет деревенской глуши. Он в самом деле хотел увидеться с тригорскими друзьями. Потом, представив, как одиноко ему будет в деревне, он уговорил Соболевского тотчас ехать вслед, чтобы было хоть с кем-то перемолвиться словом, с кем-то чокнуться!.. Но, в общем, тоска была главным образом оттого, что висел тягостный груз: предстояло — и откладывать уже нельзя было — составить для царя свои соображения по народному воспитанию. Что написать? Как написать? Что ждут от него и что он сам думает?.. Всё же главным было не навлечь на себя новую немилость...
Шестьдесят вёрст до Торжка заняли чуть ли не день. В самом деле, коляску пришлось бросить и для дальнейшего пути искать попутчиков на перекладных.
Остановился он в известной в Торжке гостинице. Здесь дело куда как процветало! Сам государь, возвращаясь в Петербург, изволил отведать знаменитых пожарских котлет и милостиво похвалил. Гости валили сюда. В лавке нижнего этажа торговали сапожками, башмаками, ридикюлями, прочими сафьяновыми изделиями. Хозяйка — купецкая девица Дарья Евдокимовна — оказалась выше Пушкина на голову и шире его по меньшей мере вдвое; голос у неё был низкий, зычный.
От нечего делать Пушкин спросил чернил и перо и взялся за письмо Вяземской. Он едет похоронить себя среди своих соседей! Как и некогда в Одессе, княгиня Вера оставалась его наперсницей; ей, по-матерински нежно относящейся к нему, он шутливо исповедовался в сердечных своих делах и насущных заботах... В дороге его сопровождают два женских образа — добрый гений и демон! Кому отдать предпочтение?
Пусть княгиня Вера решит, кто эти два женских образа. И приписал уже для своего друга Вяземского: «Достаточно ли обиняков? Ради Бога, не давайте ключа к ним Вашему супругу. Решительно восстаю против этого».
Что делать дальше? Он отправился осматривать живописный городок, разбросанный по холмам, — небольшой уездный купеческий городок с множеством церквей и древних монастырей, с шумной Ямской слободой и конным двором, с шорными заведениями и кузницами. На Дворцовой площади выделялись особняки городничего и казначейства, с пригорка можно было полюбоваться на густо застроенное Затверье...
В гостинице, в высокой большой зале с зеркалами, парадной мебелью, с кисейными занавесками на окнах, шумно вершились торговые сделки. Гул голосов и крепкие выкрики висели в воздухе вместе с табачным дымом. Он зевнул: это не для него...
И снова дорога — теперь уже с тесно сидящими с обеих сторон попутчиками. Думалось о важном, о главном — обширной поэме «Евгений Онегин». Как её продолжать? И нужно ли вообще продолжать? После роковых недавних событий, может быть, стоило остановиться и довершить историю, сведя героев — Татьяну и Онегина — в Петербурге или Москве ради заключительного объяснения. Что ж, ему удалось вывести современного героя времени, и порок, как полагалось, был бы наказан... Но в том-то и дело, что времена изменились. Теперь, на фоне недавно свершившихся бурных событий, судьбы героев оставались бы слишком частными. Не продолжить ли действие, перенеся его в новое царствование, в новую обстановку?.. Но это потребовало бы беспримерно расширить повествование, включив в него вихрь истории. Что ж, так делал Вальтер Скотт[307]... И перед мысленным взором Пушкина, как свиток, развернулся новый обширный план. В этом плане шесть уже написанных глав были бы лишь первой частью. Значит, предстояло создать такую же по объёму вторую часть...
Он так углубился в свои размышления, что уже не замечал ни дорожной тряски, ни локтей и плеч попутчиков. Да, хорошо, что в ткань романа он ввёл себя, своё я — это позволяло то сближаться с героем, то отдаляться от него, то осуждать, то объяснять, даже вопрошать и недоумевать и в лирических этих отступлениях изливать собственную грусть, радость, любовную негу, мечты и несбывшиеся надежды.
...Лишь на восьмые сутки достиг он Острова. Маленький уездный городок, скорее похожий на заштатный — с выгонами сразу за плетнями, с вросшими в землю избушками, со старинными церквами и крепостными стенами, обширными пустырями. Здесь кончался почтовый тракт. На постоялом дворе было людно и шумно. Псковские ямщики орали кто про шлею, кто про фонарь, кузнец катил к своей кузнице расшатавшееся колесо, а у крыльца нищенствовали Божий человек и старушка с повязанным на голове платком. Теперь нужно было нанимать вольных и договариваться с ямщиками. Он не жалел денег.
И вот уже знакомые холмы и высоко вознёсшиеся кресты Святогорского монастыря... Не успел оглядеться — уже бугровские избы... Мимо, мимо — и уже знакомые рощи... Вот поворот к усадьбе... Вот усадьба... Два месяца назад краски осени только проступили, деревья звучно шумели листвой — теперь же всё было мертво, голо, макушки и ветки уныло покачивались под холодным ноябрьским ветром.
А его охватило горячее волнение. Боже мой, неужели годы тоски и одиночества были лучшими годами в его жизни?..
Вот двор. Колеса врезались в размягчённый дождями песок дорожки, и карета, задевая колёсами срединный дерновый круг, подъехала к самому крыльцу.
Дверь была прикрыта, окна заколочены на зиму.
307