Выбрать главу

Собаки бросились с лаем, но, узнав его, завиляли хвостами.

Из людской слева вышла Аксинья, кухарка, вскрикнула и шарахнулась... Вот и Арина Родионовна, простоволосая, в кацавейке, семеня ногами, спотыкаясь, спешит из своего флигелька... Мамушка! Старушка, плача, припала к его плечу.

   — Вот я, няня, вот я вернулся, говорил я тебе — царь хоть и сошлёт, а всё есть даст...

   — Батюшка, Александр Сергеевич, кормилец вы мой... — Старушка плакала.

Сбежались и дворня, и деревенские хамы, потчевавшиеся на кухне усадьбы. Все обступили его, радостно улыбались, покачивая головами и роняя свои, не каждым словом понятные ему фразы, он всем протягивал руку и, видя на лицах радостное смущение, сам еле сдерживал волнение.

XVI

Прогулка в середине ноября 1826 года.

И ветви и верхушки деревьев сиротливо обнажились. Нет ярких красок, пёстрого парада... Но поздняя осень — самое любимое его время. Холод в порывах ветра. На земле смёрзшийся, слипшийся, слежавшийся ковёр листьев, в дымке синевы и тумана река, и озёра, и поля за ними, и близкие холмы, и дальний лес... Тишина. Предзимье. Ожидание.

В его кабинете всё было так, как он недавно оставил. Стул, отодвинутый второпях, вжался в полог постели. На столе лежали бумаги, на полках и этажерке — книга. Чернила высохли, и пришлось доливать из бутылки.

Записка о народном воспитании не доставила много хлопот, хотя дело было нелёгкое. Дьявольская ловушка! Но в основу он положил царский манифест, опубликованный 13 июля, в день казни. Как, однако, не воспользоваться случаем, не высказать важные истины, не испросить милости несчастным?..

Он подтвердил известие: «...Пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать... влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли в наших глазах...» Но тут же попробовал облегчить участь томящемуся в изгнании Николаю Тургеневу: «Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гёттингенском университете, несмотря на свой политический фанатизм, отличился посреди буйных своих сообщников нравственностью и умеренностью — следствием просвещения истинного и положительных познаний». Он ратовал за просвещение!

Однако нужно было осудить самого себя — именно этого от него ждали, — показав свой путь к вольномыслию. И он осудил истоки этого вольномыслия. Странное дело! Не он ли когда-то буквально возненавидел директора лицея Егора Антоновича Энгельгардта за то, что тот посмел вмешаться в раннее авторство лицеистов. Теперь он заявил определённо: «Во всех почти училищах дети занимаются литературой, составляют общества, даже печатают свои сочинения в светских журналах. Всё это отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные». Он сказал достаточно. Манифест призывал к нравственному воспитанию детей — он осудил домашнее воспитание, разлагающее примерами холопства и раболепства...

Рукопись составила тетрадь из девяти двойных листов. Сделав заключительный росчерк пера, он поставил дату.

Во дворе грузили подводы. Расторопный Калашников был в далёком Болдине, и он сам выскочил во двор, чтобы плотнее укрыть ящики рогожей. Библиотеку он отправлял в Петербург.

Из домика Арины Родионовны слышались голоса, пение. Няня, тревожась за него, выучила молитву об укрощении сердца владыки. Теперь поп Шкода, позванный ею, вторил густым своим голосом.

Если он в Москве тосковал по кому-нибудь, то по ней, своей няне.

Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя! Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждёшь меня.

Это он написал в Москве, переносясь мыслями в Михайловское.

Ты под окном своей светлицы Горюешь, будто на часах, И медлят поминутно спицы В твоих наморщенных руках.

Он вернулся в дом, к своему теперь почти пустому столу, и открыл тетрадь. Эта тетрадь заполнялась им с двух концов. Черновые строки мешались с перебелёнными, за «Цыганами» шли отрывки, заметки, песни о Стеньке Разине, черновики пятой главы «Онегина». С другого конца тетради был записан монолог Алеко, который он раздумал включать в поэму: слова, обращённые к сыну, меняли итог...

Нужно было доработать написанные главы «Евгения Онегина» и начать седьмую. Поскольку по новому обширному плану шестая глава венчала лишь первую часть поэмы, он закончил её строфой:

Дай оглянусь. Простите ж, сени, Где дни мои текли в глуши, Исполненны страстей и лени И снов задумчивой души. А ты, младое вдохновенье, Волнуй моё воображенье, Дремоту сердца оживляй, В мой угол чаще прилетай, Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь, И наконец окаменеть В мертвящем упоенье света, В сём омуте, где с вамп я Купаюсь, милые друзья!

Новый громадный труд предстоял ему... Боже мой! А ведь он мог умереть... Если бы не счастливые обстоятельства, он, участвуя в бунте, погиб бы! Нет, его ждала не виселица. Даже схваченный на Сенатской площади, он не был бы осуждён вне разрядов. Но в Сибири, в крепостях, в острогах, в рудниках погиб бы поэт!

Представилась виселица на кронверке. Вспоминался Пестель — его крупная, крепко сколоченная голова, лицо с крутым лбом и выпирающим подбородком. О чём думал этот человек, когда его тугую мускулистую шею затягивала петля?..

Вспомнился Рылеев — милый Кондратий Рылеев — пламенный, безоглядный, с высоким стремлением дум, но недозрелым талантом. О чём думал он, прощаясь с жизнью? В Москве Мицкевич как-то сказал с сожалением: у вас мало ценят Рылеева, он светлый дух России, пророк народный, а ваш царь затянул вокруг его шеи петлю... Нет, пророком России был не Рылеев, а он, Пушкин! Да, в Рылееве был талант, но не гений.

Он нарисовал виселицу с пятью телами и надписал: «И я бы мог, как шут...» Он начал ругательное слово, которое означало: погибнуть! Да, он мог погибнуть, не свершив своих замыслов. Как погиб Шенье, не свершив и малой части того великого, что было доверено ему провидением. И он бы мог... Боже мой, какой век, какие времена!

Прибыл, как и некогда, неутомимый визитёр, слоняющийся по всем уездам губернии, Иван Матвеевич Рокотов.

Он был всё так же говорлив, щеголеват, такой же завидный жених, ищущий невесту.

   — Знаем-с, всё знаем-с, — восторженно говорил он, пожимая Пушкину руку. — Государь соизволил... государь к вам благоволит... Вот так нежданно приходит перемена в судьбе... И я приношу свои поздравления.

   — Да, — небрежно ответил Пушкин. — И знаете, во время этой беседы я, чувствуя себя усталым с дорога, присел у камина... — Он сказал это с тем большим удовольствием, что «Записка о народном воспитании» заставила его ощутимо испытать достаточно унизительное чувство перед необъятной силой правительства, основанной на силе вещей.

Рокотов всплеснул руками:

   — Может ли быть, Александр Сергеевич! — Но тут же, бросив недоверчивый взгляд на известного лёгкостью своего языка поэта, перешёл на иную, безобидную тему. — Что очаровательная ваша сестрица, Ольга Сергеевна?.. Как поживает?

   — Не видел, милейший Иван Матвеевич. И писем не получал. И не ведаю, скоро ли свижусь...

   — Как можно! — опять всплеснул руками Рокотов. — Александр Сергеевич, помилуйте, не моё это дело, простите меня, но затянувшаяся ваша семейная ссора... Притом ваш батюшка, Сергей Львович, столь уважаем во всей губернии — и это ложится пятном...