— Зато Булгарин и Греч издают частную газету, которой разрешены политические обзоры! — воскликнул Пушкин. — Вот и нам бы издавать газету, самовластно завладеть общественным мнением...
И этот разговор показался скучным Анне Петровне.
— Вы знаете, что ваш брат написал мне стихотворение, и прекрасное стихотворение, — сообщила она Пушкину. — II a aussi beaucoup d’esprit[341]. — Она разжигала страсти.
Пушкин не успел ответить: она прочитала в его лице то, что ей было нужно, и, опередив его, обратилась к Дельвигу:
— Милый барон, прочитайте же нам что-нибудь своё!..
Дельвиг противиться не мог. Сняв очки с толстыми стёклами, он, не повышая голоса, ровно, будто играя на свирели, читал-музицировал:
Пушкин пришёл в восхищение. Он считал, что публика недостаточно ценит его друга как поэта, и восхищался тем, что Дельвиг пренебрегал вниманием публики.
Слушая, Надежда Осиповна откинула голову, а Пушкин, поражённый, замер: он заметил ещё один участок совсем тёмной кожи.
— Маman, — сказал он, — вы помните много преданий о вашем дедушке? — Негритянское его происхождение с некоторых пор мучительно занимало его. Если в человеке есть исключительность, если он не похож ни на кого другого, для этого должны быть какие-то причины. В чём причина, того, что его жизнь и сама судьба особые от начала и до конца? Не в негритянском ли его происхождении? — Маman, — произнёс он неожиданно лихорадочной скороговоркой, — я с детства наслышан о вашем дедушке, но всё это анекдоты. Ваш дядя Пётр успел передать мне бесценный документ, однако в нём лишь положение при дворе и служба... Но его характер, личные свойства, история женитьбы...
Надежда Осиповна неохотно поддержала эту тему.
— Что сказать тебе, Александр... — Она помедлила. За столом как-никак сидели гости. Впрочем, все были вполне свои люди. — Моя мать и я сама в детстве были весьма несчастливы...
— Я знаю, maman, да, да, ваш отец имел весьма горячий характер и вряд ли был создан для мирной семейной жизни... — Не этот ли именно вопрос самого его волновал? — Но характер вашего дедушки...
— Ах, Боже мой, Арина видела его в Суйде... она лучше расскажет тебе...
— Я понимаю, maman, понимаю, но... — Он пристально смотрел на участки тёмной кожи на её лице и шее.
Сергей Львович посчитал нужным вмешаться.
— Я покажу тебе кое-что... — Он поднял руку, однако и на этот раз новый денщик оказался вполне бестолковым. Сергей Львович раскричался и успокоился лишь тогда, когда в руках его появилась старинная черепаховая табакерка. — Вот, — сказал он, — ты видишь легендарного Ганнибала, верного слугу самого Петра Великого. — В крышку табакерки был вставлен медальон-миниатюра. — Подарок самого императора.
Пушкин жадно вглядывался в странное, необычное, производящее впечатление угрюмой жестокости лицо арапа.
— Но, maman, каков он был... в семейных своих отношениях? — спросил он напряжённым голосом.
— Ах, Боже мой... — Надежде Осиповне было неловко. — Что могу я сказать тебе? Свою первую жену, красавицу гречанку, высватанную им у негоцианта, он подвешивал на кольцах и пытал за то, что она родила ему белую девочку... Он уверовал в её измену. Ну, что говорить... Он был необузданно ревнив. Ты это хотел знать?
Пушкин побледнел. Да, именно это он хотел знать, потому что он испытал незабываемые бешеные муки ревности с женой негоцианта Амалией Ризнич.
XXIX
Семь лет не приезжал он в Петербург — это уже не был город его юности. Изменилось всё — общество, обычаи, нравы. Что же, перенести ему действие «Евгения Онегина» в новое царствование? Даже улицы стали не те. Новые особняки стояли на месте пустырей. Адмиралтейство достроили — и огромное здание простёрло гладь мощных стен с рядами окон, шеренгами колонн и пролётами арок.
Улицы изменили окраску: единообразными желтовато-белыми линиями тянулись фасады... Но Исаакиевский собор строился и хотя возвышался огромным кубом, строительству не видно было конца. Вокруг набросаны были камни — между заборами, бараками и сараями. Он знал, что во время событий вот у этих заборов и бараков теснился народ — его народ, носитель мнения и нравственного приговора. Кто-то бросал камни, кто-то посматривал да помалкивал, кто-то был просто пьян... А вокруг грандиозного памятника могучему Петру выстроились в каре мятежники — Московский полк, лейб-гренадеры. У Адмиралтейства стояли верные властям конногвардейцы... На эту площадь Александр Бестужев — в парадном адъютантском мундире, в сверкающих сапогах — привёл мятежные роты, от Крюкова канала через Театральную площадь с запозданием пробился к Галерной улице гвардейский морской экипаж... А с конногвардейцами стояли преображенцы и измайловцы...
Оттуда на взмыленном коне прискакал герой Отечественной войны легендарный Милорадович с отеческими увещеваниями к бывшим своим соратникам: «Солдаты! Кто из вас был со мной под Кульмом, под Бауценом?»
Вспомнился Милорадович — таким, каким Пушкин видел его в театре и в его кабинете: сумасброд и щедрый содержатель целого гарема балерин...
С тяжёлыми, неспокойными раздумьями бродил он по Петровской площади, потом нанял извозчика и направился по наплавному Исаакиевскому мосту на северную окраину Васильевского острова.
Вот она, песчаная коса, глубоко выдающаяся в взморье. И прежде унылая, эта сторона теперь выглядела совсем пустынной. Здесь, на последней возвышенности перед прибрежной равниной, когда-то стояли домики с уютными крыльцами. Неужели стихия — грозное наводнение — всё погубила? Не было знакомых домиков, палисадников, не было даже редких деревьев. С пустого места через холодную морскую гладь вдали, на Петровском острове, различалась тёмная роща.
Предчувствие беды заставило сердце тревожно забиться. Погоняй же! Он направился к тому дому, перед которым когда-то часами выстаивал, всматриваясь в занавески окон. Дом был таким же, как и прежде. Так же подвальный этаж занимал немец-портной, невдалеке так же торговали в мелочной лавке. А на углу полосатая будка и солдат с алебардой... Но окна, те окна, на которые он когда-то смотрел с трепетом и надеждой, были пусты и безжизненны.
Вдруг из парадной двери вышла служанка. Это была располневшая женщина в платке и салопе, но он сразу узнал её.
— Послушай, милая...
Как когда-то, он нагнал её. Она с удивлением смотрела на незнакомого, обросшего баками господина.
— Послушай, милая... Ты... ты не узнаешь меня?.. Где твоя барышня?..
Брови женщины недоумённо поднялись, потом какая-то тень пробежала по её полному румяному лицу.
— Какая барышня? — Она пристально вгляделась в лицо Пушкина, но не узнала его. — Ах, Господи, была барышня, так та давно на небеси... зачахла от чахотки...
Он понуро опустил голову, потом, как когда-то, сунул ей в руку золотой.
— Барин, да что вы...
Лицо её напряглось: пришли смутные воспоминания. Но он уже шагал прочь. Господи, желал ли он кому-нибудь зла? Теперь тяжесть обременила его совесть. Бедная, юная, милая Таланья, так доверчиво предавшаяся ему, так преданно любившая его... Нет, не ему судить людей...
Он отправился к Дельвигу.
У Антона Антоновича в доме царил ералаш: назавтра был назначен отъезд в Ревель. Юная Софья выглядела озабоченной и взвинченной.