— Вышел в отставку, путешествовал... Теперь вот в Петербурге.
Когда-то в этом самом доме, в этой самой гостиной велись горячие споры о судьбах России, конституции на английский манер, о республике на манер французской, о военных поселениях, об умных, о сходках — ныне эти споры никого не заинтересовали бы. Всё давно и надолго определилось. Зачем же то, что безнадёжно кануло в прошлое, толочь в ступе? Обсуждали пустяки, много пили.
— Если хочешь знать, Васенька Шереметев был лучшим из немногих моих друзей! — сказал Завадовский.
«Убив на поединке друга...»
— И нужно же погибнуть из-за дешёвой бабёнки! Но Васенька испытывал к Истоминой то, что называется amour de lycien[345]. Я понимал, что поединок этот не сделает чести ни ему, ни мне. Мы, конечно, помирились бы, если бы не мой секундант Грибоедов...
— Ну, если Грибоедов узнает, не избежать дуэли.
Завадовский снова пренебрежительно махнул рукой.
— Жаль, что государь к дуэлям строг.
И зашла речь о Николае, молодом государе. Говорили восторженно, пели хвалу. Государь твёрд, а России нужен сильный правитель.
— Россия не Англия, — заметил Завадовский.
Когда-то подобная фраза вызвала бы у Пушкина раздражение, теперь он выслушал её спокойно.
— Дэвид, — приказал Завадовский своему английскому слуге, — ещё вина.
Когда-то и эта англомания была Пушкину неприятна, теперь он лишь осушал бокал за бокалом. Разъехались, когда город не только проснулся, но уже жил полной жизнью.
В Демутовом трактире Пушкина терпеливо ожидал Пётр Александрович Плетнёв. Поэт даже вскрикнул от радости. Вот кто ему был нужен, даже необходим!
— Плетнёв, душа моя, мне надобны деньги! — Он обнял Плетнёва.
Тот озабоченно вглядывался в помятое бессонницей лицо бесценного друга.
— Душа моя... — Пушкин был в самом лучшем расположении духа, оживлён и лёгкими быстрыми шагами расхаживал по комнате.
Плетнёв был высокого роста, с узкой грудной клеткой, с открытым приятным лицом и расчёсанными на пробор мягкими светлыми волосами. Он имел чин надворного советника, писал стихи, прозу и статьи, преподавал русский язык в Смольном институте и отдельно — императрице Александре Фёдоровне. Главным же его делом было создать русскому гению хотя бы минимальное денежное благополучие. Именно для этого он и приехал. Он ведал изданиями, вёл счета, торговался с книгопродавцами, определял сроки переизданий...
— Я к тебе по срочному делу, дорогой Александр Сергеевич, — сказал Плетнёв и достал из портфельчика листок бумаги. — Здесь у меня всё записано. Я хочу, чтобы ты знал своё денежное положение и сообщил мне, сколько денег ты хочешь получить сейчас. Вот послушай. Из поступивших в действительную продажу двух тысяч трёхсот пятидесяти шести экземпляров первой главы «Евгения Онегина» осталось в лавке Оленина только семьсот пятьдесят, то есть на три тысячи рублей, а прочие экземпляры уже проданы, и за них получено сполна шесть тысяч восемьсот семьдесят семь рублей...
— Ты мне всего этого не говори! — воскликнул Пушкин. — Ты мне дай сколько можешь денег, потому что я без гроша, влез в долги...
— Подожди, душа моя. Сборник твоих стихотворении...
— Нет, ты скажи, сколько ты мне можешь сейчас дать?
— Подожди, душа моя. В прошлом году по твоему желанию я отправил в Опочку тысячу рублей да потом отправил в Москву... Да Лёвушка брал... И Дельвиг взял и не вернул две тысячи двести рублей...
— Вот и прекрасно, вот и дай всё, что осталось.
— Изволь... Но выслушай меня внимательно! Я считаю, что как раз пришло время переиздать «Бахчисарайский фонтан». Видишь ли, первое издание давно разошлось, и вообще он имел успех. За маленькую поэму, в которой нет и шестисот стихов, тебе было заплачено три тысячи рублей. Такого в русской книжной торговле ещё не было!..
— Ну хорошо, ты даёшь мне деньги?
— Изволь!..
Вокруг — на столе, стульях, подоконнике, этажерках — лежало множество книг, и всё о Петре: «Деяния Петра Великого» Голикова, «Журнал, или Подённая записка Петра Великого», изданный Щербатовым, альманах «Русская старина» за 1825 год Корниловича[346] и ещё много других книг и журналов.
Плетнёв показал на книга рукой — в этом жесте был вопрос.
— Душа моя, что я задумал! — Пушкин обнял Плетнёва, усадил его в кресло, а сам стал посредине комнаты.
— Поэму?
— Прозу, душа моя, прозу!.. Видишь ли, в деревне мой двоюродный дедушка дал мне немецкую биографию нашего предка арапа — попросту говоря, негра. Меня это волнует. Видишь ли, Пётр имел горесть видеть, что подданные его упорствуют в просвещении, а в арапчике, или, попросту говоря, в негре, он заметил способности... Не правда ли, прелесть?
Плетнёв сутулился, сидя в кресле, клонил голову вперёд, как бы соглашаясь и поддакивая, и на губах его играла доброжелательная и выжидательная полуулыбка.
— Что же дальше? — спросил он.
— Ганнибал, неразлучный с императором, спал в его кабинете, в его токарне, сделался тайным секретарём... И так далее, и так далее! Не правда ли, прелесть?
— Но для чего всё это?
— Ах, душа моя, я такое задумал!
Плетнёв поднял голову. Глаза его из глубоких глазниц восхищённо смотрели на Пушкина.
— Что ж ты задумал? Я вижу, ты читаешь о Петре...
— Пора взяться за прозу! — воскликнул Пушкин. — Она вовсе у нас не обработана. Кто у нас писал прозой? Журнальные статьи Новикова, «Путешествие» Радищева, повести Карамзина... А я такое задумал! Не скажу пока главного о замысле, но скажу главное о прозе: она должна быть лёгкой, стремительной, полной мыслей...
Плетнёв задумчиво смотрел на Пушкина. Видимо, тот действительно знал, какой должна быть проза, хотя в России прозой почти не писали. Видимо, в этом знании всего заранее и была тайна его гения. Ему оставалось только воплотить своё знание.
— Исторические романы Вальтера Скотта — великое достижение европейской литературы, — говорил Пушкин. — Вальтер Скотт чувствует и понимает историю. И этому у него нужно учиться. Он понимает, что отдельное событие — результат истории, что эпоху надо изучать и показывать в целом...
— Что же будет в твоём романе? — невольно спросил Плетнёв.
Вдруг Пушкин будто потерял интерес к предмету.
— Об этом ещё рано, — сказал он скучающе. — Милый Плетнёв, деньги мне нужны, деньги! Царь, верно, разрешит третью главу «Онегина».
— Вот и начнём издавать третью главу, — деловито произнёс Плетнёв. — Я был у книгопродавца Смирдина[347], в его лавке, что у Красного моста. «Возьмётесь, — спросил я, — переиздать к осени «Бахчисарайский фонтан» на прежних условиях?» И он согласен, если ты напишешь ему. Сделай это, пожалуйста...
Пушкин послушно сел к столу и написал:
«Милостивый государь мой, Александр Филиппович. По желанию Вашему позволяю Вам напечатать вторично поэму мою «Бахчисарайский фонтан» числом тысячу экземпляров. Ваш покорный слуга
Александр Пушкин».
— Вот и хорошо, — обрадовался Плетнёв, пряча письмо в портфельчик. — А знаешь, он мне сказал: «Я буду издавать Пушкина, потому что творения его раскупаются так же хорошо, как и творения великого Булгарина!»
Плетнёв рассмеялся тихим смехом, но Пушкин помрачнел, на лице его изобразилась даже боль.
— Неужели публика не делает никакой разницы между мной и Булгариным? — спросил он.
Плетнёв пожал плечами. Из осторожности он переменил тему.
— Каким ты нашёл наш Петербург? — спросил он.
— В Москве лучше жить, — раздражённо ответил Пушкин. — Ещё Карамзин отметил важное отличие. Со времён Екатерины Великой, говорил он, Москва прослыла республикой. Там более свободны в жизни, более разговоров, толков; Петербург — сцена, а в Москве — зрители, которые рядят и судят... Нет, в самом деле, Москва дальше от правительства, от двора — и это благоприятно для словесности. В Петербурге лучше служить — в Москве вольготнее жить. Москва — девичья, а Петербург — прихожая.
346
347