— Я вполне понимаю. — Лицо Пушкина залила краска: зачем завёл он речь о встрече с царём?
Бенкендорф побарабанил пальцами по крышке стола, потом выдвинул ящик и положил перед Пушкиным поэму «Цыганы» — тоненькую книжечку в 46 страниц, малого формата, выпущенную из типографии незадолго до отъезда поэта из Москвы в Петербург.
— Милостивый государь, Александр Сергеевич, — ровным голосом произнёс Бенкендорф, — обратите внимание на виньетку. Объясните мне, что этой виньеткой вы хотели сказать? — Он поставил акцент на «вы».
Виньетка на заглавном листе изображала разбитые цепи, кинжал, змею и опрокинутую чашу.
— Александр Христофорович, — сказал он, — виньетка взята из типографии московского издателя Августа Рене-Семёна!..
— Совершенно верно, — подтвердил Бенкендорф. — Вы, кажется, знакомы с московским жандармским генералом Волковым? Он допрашивал Рене-Семёна, и тот поклялся, что виньетку выбрали лично вы...
— Выбрал я, совершенно правильно... это так... — Пушкин даже начал заикаться. — Но, Александр Христофорович, виньетка эта просто подходит к содержанию моей пьесы! Виньеток куплено пуд за границей...
Бенкендорф положил книжку обратно в стол.
— Хорошо, — сказал он. — Не будем видеть здесь преднамеренности. Полагаю, вы навсегда отказались от безумных, дерзких поступков... Но впредь прошу вас быть осторожным и в мелочах.
Пушкин развёл руками:
— Если правительство мне не доверяет, Александр Христофорович... Если каждый мой шаг будет вызывать подозрение и сомнение... Я, право, не знаю, смогу ли я заниматься своим трудом.
Он был взволнован. Он смотрел на бесстрастное лицо Бенкендорфа расширившимися глазами, пронзительным взглядом. Понимает ли правительство России, что ему нужны не только лизоблюды, но и мыслящие люди? Понимает ли правительство России, что среди угодных и угодничающих ему нужен хотя бы один свободный, самобытный поэт?
— Ваше превосходительство, Александр Христофорович, — сказал Пушкин, — я весьма озадачен недавним вызовом к петербургскому обер-полицеймейстеру!..
Да, ему пришлось побывать в невзрачном доме на Мещанской, и усатый, широкоскулый, с налитым лицом обер-полицеймейстер вновь задал ему нелепые вопросы, на которые уже в Москве дал он, казалось бы, исчерпывающие ответы — о стихотворении, ходившем под звучным названием «На 14 декабря».
— Александр Христофорович, неужели непонятно, что речь идёт о взятии Бастилии? «Убийцу с палачами избрали мы в цари» — неужели неясно, что говорится о Робеспьере и Конвенте? Но от меня вновь потребованы письменные объяснения. Александр Христофорович, теперь уже ничего не остаётся прибавить мне в доказательство истины!..
Бенкендорф нахмурился. В голосе его послышалась строгость.
— Я вполне в курсе, но вам вообще не следовало писать этого стихотворения, Александр Сергеевич.
— Но если каждый мой шаг... как оправдать мне доверие? — Он замолчал. Вдруг он понял, что целиком находится во власти этого человека и что говорят с ним как с нашкодившим школьником. Кровь прилила к лицу, сердце отчаянно забилось. А выражение лица Бенкендорфа теперь предупреждало: не задумал ли ты чего-нибудь вольного? Так я это немедленно пресеку!
Однако Бенкендорф сделал рукой успокаивающий жест. Конечно же он знал о безумном шаге поэта — «Послании в Сибирь». Одно это могло его навсегда погубить, однако зачем было его губить?
— Ежели я делаю вам замечания, милостивый государь Александр Сергеевич, то, поверьте, лишь из желания блага вам... Есть ли у вас ко мне дело? Может быть, новые творения блистательного пера вашего?
— Да, я принёс... — И Пушкин положил на стол пакет рукописей. — Здесь некоторые мои произведения, которые я хотел бы, с милостивого соизволения его величества, опубликовать. — Голос его ещё дрожал. — «Стансы», несомненно, уже известны вам по разошедшимся спискам. Есть ещё некоторые стихи — в их числе «Песни о Стеньке Разине», написанные мной во время жительства в деревне. Но конечно же главное — третья глава «Евгения Онегина». Она тоже написана несколько лет назад, и я бы особенно желал её опубликования, ибо, Александр Христофорович, уже готовы следующие главы. Затем поэма «Граф Нулин» и «Сцена из Фауста»; признаюсь, московская цензура не хотела их пропустить — теперь лишь воля государя...
— Заверяю вас, я буду иметь счастье без всякого промедления представить всё на рассмотрение государя императора.
Пушкин уже посмотрел на Бенкендорфа примирённо. И его жизнь, и труды его, и столь необходимые средства для безбедного прожития — всё находилось во власти этого человека. Что же оставалось ему, как не искать расположения и примирения?
— Александр Христофорович, — сказал он, — осмеливаюсь затруднить вас ещё одним обстоятельством. Право, совестно отнимать время у государственного человека, обременённого множеством забот, но издание моих произведений является для меня единственным источником существования. — Пушкин помолчал, потом произнёс с некоторым усилием: — В вас я вижу защитника как в жизни, так и перед престолом...
Лицо Бенкендорфа приняло прежнее апатичное выражение. Он утвердительно кивнул головой.
— Господин статский советник Ольдекоп без моего согласия перепечатал «Кавказского пленника» вместе с немецким переводом, тем лишив меня невозвратно выхода второго издания. Не можете ли вы оградить меня, ваше превосходительство, от подобных покушений на мою собственность? Нельзя ли взыскать с господина Ольдекопа?
Брови Бенкендорфа опять приподнялись. Смотрел он в пространство.
— Всегда рад услужить вам, Александр Сергеевич...
Пушкин откланялся. Во дворе грозного дома на Фонтанке он увидел идущего навстречу плотного сутулившегося человека в штатском. Тот остановился и почему-то окинул его пристальным взглядом. Кто бы это мог быть?
В последних числах июля, проигравшись в карты так, что должен был занять на прогонные, Пушкин выехал в Михайловское.
XXXIII
Прогулка в начале августа 1827 года.
Солнце в зените. Пробиваясь сквозь густую зелёную крону, лучи жёстко и зримо повисают в воздухе и рисуют светлые пятна на мхе и земле. Лес сух, согрет и полон брожений и запахов, но будто застыл, ожидая, пока спадёт жара. И в этом молчании, в этой застылости — свой покой и отдых.
И ему тоже нужен покой. Он отдыхает от безостановочной и бесконечной суеты столичного света, от оргий, превращающих ночь в день и день в ночь. И оттого, что он отдыхает, он чувствует прибывающие волны здоровья и с ними волны творчества.
Чуткий слух улавливает шуршания, жужжания, приглушённую птичью перекличку, но потом всё окончательно смолкает. Висит торжественная тишина и лесной сумрак, пронизанный солнечными снопами. В этой тишине есть что-то особое и значительное. Может быть, раздумье клонящегося к концу полдня жизни над весенним рассветом?
Но зачем, зачем — ещё рано думать о холодном ключе забвенья. Он полон сил, здоров и молод, а планы — всё новые и новые — одолевают его, недаром, подобно древнему певцу Ариону, он чудесно уцелел среди пронёсшегося смертоносного вихря.