Выбрать главу

XXXVI

Дорога, размытая дождями, была ужасна; колеса вязли, карету кренило то в одну, то в другую сторону, слышались понуканья ямщика и хлопанье кнута.

Настроение было неутешительное. Конечно, он достиг многого! Когда-то, ещё лицеистом, восхищаясь «Кандидом» Вольтера, он попробовал написать роман «Фатам, или Разум человеческий». В Петербурге, вскоре после лицея, он набросал отрывок из жизни столичной золотой молодёжи.

Вообще его влекло к прозе — он её чувствовал как веление века, жестокого, вполне обходящегося без поэзии. Конечно же, он достиг многого! Он сумел отойти от освящённой традицией сложной интрига и при предельной экономии действия смог обрисовать характеры и психологию исторических лиц.

Но главное — язык. Даже в своей переписке мы ищем нужные обороты для изложения обыкновенных понятий и часто, махнув рукой, изъясняемся по-французски. Что же говорить о языке метафизическом — о предметах учёности, политики, философии! Язык Радищева надут и тяжёл. Карамзин всегда был и сентиментален и манерен. Он сам многого добился, но обширный и важный замысел остался незавершённым. Почему? В чём причина? Из-за отсутствия плана? Или, может быть, из-за противоречий, таившихся в самой эпохе, которые он почувствовал и которые никто и никогда не сгладит никаким планом, если будет честен и искренен...

...Всё же он славно потрудился в деревне. Пора подумать о будущем.

Итак, он едет не в Москву, а в Петербург. Значит, его ждёт встреча не с Екатериной Ушаковой, а с Екатериной Карамзиной. Не всё ли равно? Одно дело влюблённость — она постоянно нужна для творчества, — другое дело женитьба...

И сами собой начали слагаться стихи. Они посвящены были Екатерине Карамзиной, но, может быть, если бы он ехал в Москву, стихи слагались бы в честь Екатерины Ушаковой...

Земли достигнув наконец, От бурь спасённый Провиденьем, Святой владычице пловец Свои дар несёт с благо говеньем. Так посвящаю с умиленьем Простой, увядший мой венец Тебе...

Карета так накренилась, что казалось, вот-вот завалится. Его бросило в угол. Ямщик чертыхнулся, кому-то пригрозил, потом как ни в чём не бывало затянул песню...

Карета остановилась. Станция Залазы — захудалая, затерянная в российской глубинке. Пока перепрягали лошадей, он вошёл в трактир. Здесь, как и на всех станциях, был стол, покрытый нечистой скатертью, скамейки вдоль стен, дешёвые литографии на стенах. В углу валялась книжка с оторванной обложкой, засаленная и помятая. Он открыл её и принялся читать: это был «Духовидец» Шиллера.

Послышался звон бубенцов. Кого Бог принёс? Появилось соображение: если, скажем, это офицер или молодой помещик, можно будет задержаться на станции и перекинуться в картишки.

В окно он увидел подъехавшие тройки с фельдъегерем. Ах, вот оно что!

— Кого это везут? Куда? — опросил он хозяйку. — Должно быть, поляков? — Ведь всё ещё продолжались поиски и аресты за связь с возмутителями 14 декабря.

Хозяйка пожала плечами:

   — Может, поляков. Многих нынче возят...

Пушкин вышел взглянуть. Не очень далеко от трактира стоял высокий, сутулый молодой человек с чёрной бородой, во фризовой шинели. Он окинул его взглядом. Тот будто всматривался в него. Не может быть! Пушкин не верил своим глазам. Это был Кюхельбекер.

Он замахал руками, подался вперёд и что-то хотел крикнуть, но не смог. Пушкин кинулся к нему — и они замерли в объятиях друг друга.

Стоящие рядом жандармы в плотных шинелях, с красными околышами на фуражках засуетились.

   — Не положено, ваше благородие, — обратился один из них к Пушкину.

Но тот крепко прижимал Кюхельбекера к себе, как бы вообще не желая отпустить его.

   — Не положено! — настойчиво повторил жандарм, и несколько человек оттащили зарыдавшего Кюхельбекера.

Его не держали нога: тело волочили под мышки по земле. Ему сделалось дурно — голова моталась из стороны в сторону, но его затолкнули в тележку и ударили по лошадям.

Фельдъегерь был обеспокоен и сердит.

   — Не положено, ваше благородие, — объяснял он Пушкину. — Государственные преступники! — Повернувшись к ямщикам, он крикнул: — Гони всех за полверсты! А я подорожную напишу да заплачу прогоны...

Пушкиным овладела ярость, но он сдержал себя.

   — Добрый человек, прошу тебя, — заговорил он, — вот деньги, передай их арестанту Кюхельбекеру.

   — Не имею права, ваше благородие. — Фельдъегерь отрицательно замотал головой.

   — А это вот тебе, добрый человек! — Пушкин отдал всё, что ещё имел.

На лице фельдъегеря выразилось раздумье. Всё же он сказал, хотя и другим голосом:

   — Никак невозможно, ваше благородие. Потому что другие государственные преступники расскажут — и будет беда.

   — Так ты передашь деньги?

   — Никак нет, ваше благородие.

Безудержная ярость охватила Пушкина.

   — Да ты знаешь, кто я? — закричал он. — Да я тебя!

Фельдъегерь стоял навытяжку, с окаменевшим лицом, ожидая, пока ему в лицо не начнут совать кулак.

Благодатная мысль пришла Пушкину в голову.

   — Я доверенное лицо его императорского величества.

Вот что значит быть в милости у царя!

Фельдъегерь покорно и безнадёжно пробормотал:

   — Ваша воля, не могу. — Он всё ждал, когда ему начнут тыкать в лицо.

   — По прибытии в Санкт-Петербург я в ту же минуту доложу моему другу генерал-адъютанту графу Бенкендорфу... — Это имя могло значить больше, чем имя царя.

Пушкин кричал, какие-то неразборчивые фразы слетали с его губ, лицо покраснело.

   — Ваша воля, а только не могу... — покорно повторил фельдъегерь.

   — Ваше благородие! — позвал ямщик.

Лошади были перепряжены, Пушкин бросился в карету. Он забился в угол и заплакал. Боже мой, Вилли! Боже мой, Кюхля! Зачем! Зачем!.. Французская революция охватила страну, увлекая миллионы людей... А Сенатская площадь 14 декабря? Ведь там были его братья, его друзья — может быть, самая светлая и высокая часть его души. Неужели своей жертвенной ошибкой заслужили они столь суровую кару? Жестокой ошибкой в историческом пути, предначертанном России...

XXXVII

Он как раз успел к знаменательному торжеству — к лицейской сходке 19 октября!

О, сколько слёз и сколько восклицаний, Й сколько чаш, подъятых к небесам!

Да, были восклицания, объятия, поднятые чаши и даже слёзы. Десять лет со дня окончания лицея! Десять лет с тех пор, как их, взволнованных, нетерпеливых, небольшими партиями в наёмных каретах из Царского Села перевезли в Петербург... Но пусть пройдёт ещё десять, двадцать лет, а они пребудут всё теми же, какими были. И так — до конца дней!

Куда бы нас ни бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Всё те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село.

Восклицания, воспоминания, напоминания — и то, что было давно известно, вдруг представилось каким-то обновлённым. Помнишь, помнишь, помнишь?.. Помните прогулки с Энгельгардтом, как, вдруг всех остановив, добрый директор широким жестом указал своим воспитанникам на дивные образцы совершенства Создателя... А помните soirees dansantes[351] у Севериных[352]! А помните l`inevitable Lycee[353] у графа Виктора Павловича Кочубея! И попойки! И отлучки! И приказы! Яковлев, Яковлев, изобрази!

вернуться

351

Танцевальные вечера (фр.).

вернуться

352

Северины — Иван (ок. 1750 — ок. 1817) — петербургский банкир, его жена (ум. не позднее 1817 г.) и дочери Жанетта (ум. не позднее 1823 г.) и Софья (1770—1839).

вернуться

353

Неизбежный лицей (фр.).