— Я хотел... — неуверенно начал Лёвушка, — давно спросить...
Пушкин посмотрел на брата. Кто у него есть, кроме брата?
— Все говорят... и ты конечно же знаешь... — Лёвушка никак не решался продолжить. Он понизил голос. — Тайные общества!
Пушкин конечно же знал.
— Да, — сказал он и снова посмотрел на брата. Тот ждал откровений. — Ну и что?
— Но... но... — залепетал Лёвушка. — Если, скажем, предложат мне?
Пушкин энергично тряхнул головой.
— И не вздумай! Потому что построено на песке. — И он носком туфли ткнул в песок аллеи. — Я сам когда-то пылал желанием... Но теперь... Послушай. — Перед кем же ему было излиться, как не перед братом? — Я верил. Я ждал. Я надеялся. И что же? Я понял. Не разум, не мечты — что-то железное в судьбах мира! Народы хотят тишины и сытого печного горшка. Ты следил? Испания, Португалия, Италия, Греция... Видимо, для всего должен пробить свой час. В России этот час ещё не пробил. Но в какой пустоте и безветрии ощутил я себя!
Он горячо заговорил о пережитых им сомнениях и разочарованиях и мучительных размышлениях: что же, в конце концов, правит миром?
— Во мне какая-то озлобленность, ко всем какое-то недоверие, какое-то сожаление о мною самим содеянном, — признался он. И вдруг замолчал. По лицу брата он увидел, что его излияния скучны тому. Он вздохнул. — Ну хорошо. — И снова тряхнул головой. — Что ж, вернёмся. — Они успели дойти до часовни. Он потянул носом воздух. — Правда, хорошо дышится?
Лёвушка поднялся на крыльцо дома, а он свернул к няне. Что ж он увидел? Лицо Арины Родионовны раскраснелось. На столе стояли бутыль доморощенного вина и кружка.
Пушкин сел на лавку. В деревянном лотке, аккуратно разложенные, лежали клубки шерсти и спицы. Перед иконой горела лампада.
С улыбкой смотрел он на свою няню. На душе сделалось светлее.
Арина Родионовна налила новую кружку.
— Сердцу, дружок, будет веселее, — с доброй ухмылкой сказала она.
К вечеру приехали соседи из Тригорского. Снова шум.
— Как вы устроились, Александр? Покажите вашу обитель, — попросила Прасковья Александровна.
Все гурьбой вошли в комнату Пушкина.
— Боже мой, я пришлю вам картины, украсьте стены! — воскликнула маленькая энергичная женщина.
В комнате было не просто, а бедно. Кровать под балдахином, но вместо сломанной ножки полено. Серенькие обои. Канапе, книжные полки, письменная мелочь на столе да болванка для шляпы в углу.
— Нет, — сказал Пушкин. — Глядишь в пространство, и ничего не отвлекает.
Потом Прасковья Александровна давала советы непрактичному Сергею Львовичу: как проверять счета, чем исчислять оброк, как увеличить доходы.
— Никому, никому нельзя доверять, — вздыхал Сергей Львович.
— Никому, — энергично подтвердила Прасковья Александровна. — Девушки собирают ягоды — пусть поют. Подлые, любят devorer[79]. Не уследишь!
Пушкин рассмеялся. Эта деятельная женщина — начитанная, с быстрым умом, сильным характером и открытой душой — вызывала у него доверие. Вдруг, неожиданно для себя, он принялся жаловаться на обиды, нанесённые ему в Одессе графом Воронцовым. Он распалился, им овладел гнев.
— Подумайте, каков придворный льстец! — восклицал он. — Когда удавили Puero, он поздравил государя в таких выражениях, что за него стало неловко!
Сергей Львович пожал плечами.
— Но не граф ли Воронцов из своих средств заплатил долги всех офицеров русского экспедиционного корпуса в Париже? — И он в Прасковье Александровне искал союзницу.
— Не понимаю! — воскликнул Пушкин. — Я не сын кожевенника или часовщика! — Он не умалял великих Вольтера, Руссо или Дидро[80], но всё же отец должен был его понять. — Я требую уважения — и только!
— Я вас понимаю, мой друг, — сказала Прасковья Александровна. Это его успокоило.
Но Сергей Львович не сразу мог успокоиться.
— Подумайте, — пожаловался он Прасковье Александровне, — так в Пскове и не был! Я просил настоятельно.
— Но почему же? — Прасковье Александровне выпала роль арбитра.
— Подай брусничную воду, — приказала горничной Надежда Осиповна. Столкновения мужа и сына не на шутку её расстраивали. — Самовар, сливки!
...В эту ночь свеча долго горела на его столе. Настроение родилось не сразу... Лорд Байрон был отпрыском Стюартов, и он, Пушкин, тоже гордился древностью своего рода. В этом была не чванливость, а как бы живое ощущение истории своей страны...
Потом он раскрыл тетради. С утра он выстраивал, обрабатывал, переписывал столь важные ему заметки, из которых составлялись «Записки». Но теперь им овладели воспоминания. Она, всё она, эта утраченная навсегда женщина! Сейчас она далеко, под голубым небом Италии, столь непохожим на северное ненастье. Она одна. Но не потому, что была распутна и безудержна. Никто любви её небесной не достоин. Иной, чистый, светлый образ слагался сладостной гармонией слов. Боже мой! Какое безумие ревности владело им когда-то! Одна? Но если...
VI
Через окно, полузакрытое занавесками и горшками с цветами, он смотрел на подъезжавшую по правому полукружию коляску. Руслан залаял и бросился навстречу. Кучер деликатно погрозил барской собаке кнутом.
Из коляски, остановившейся у самого крыльца, лихо выскочил бравый полицейский чин в мундире с блестящими пуговицами, в фуражке с красным околышем, при сабле на перевязи. У него был иссиня-выбритый выпуклый подбородок, щегольские усики и будто намалёванные краской, густые сросшиеся брови. Кучер бросил поводья и вытащил кисет. Тяжёлые шаги переместились на крыльцо.
Из передней донеслась какая-то возня, потом послышался угодливый тенор:
— Имею честь видеть его превосходительство? Нет-с, касательно вашего сына.
Возня перешла в переполох, и Пушкин вышел из комнаты. Прошли в гостиную. Из рук земского исправника Сергей Львович принял в дрожащие руки гербовую бумагу.
— Да, конечно же... непременно... — бормотал он.
Полицейский чин с любопытством посмотрел на Пушкина.
— Его превосходительство псковский гражданский губернатор господин фон Адеркас просит вас пожаловать...
Вот в чём, значит, дело! Пушкин скрестил на груди руки.
— Закусить... Отдохнуть... Эй, люди! — хлопотал Сергей Львович.
Полицейский исправник красным платком обтёр со лба пот, вытер околыш фуражки и по-военному щёлкнул каблуками.
— Не могу-с, дела!.. Счёл бы за честь... — И, как бы извиняясь за причинённое беспокойство, сказал вкрадчиво: — Не пожар! — Но, опять с любопытством взглянув на Пушкина, добавил: — Однако и медлить не след...
Какая буря разразилась после его отъезда! Сергей Львович хватался за голову, верный камердинер Никита Тимофеевич поддерживал его под локоток. Надежде Осиповне даже сделалось дурно — горничная подносила нюхательную соль.
— Я говорил! Я предупреждал! — восклицал Сергей Львович. Гербовая бумага всё ещё дрожала в его руке. — И вот — дошло до полиции. Всему уезду известно. Позор гербу Пушкиных!
Надежда Осиповна очнулась, и во взгляде её блестящих глаз, обращённых на сына, был то ли нервический страх, то ли горький упрёк.
Пушкину хотелось выбежать из дома, вскочить на лошадь и ускакать. Руки он всё ещё держал скрещёнными на груди. Толстые его губы будто напряглись и раздулись.
Как всегда в критических случаях, послали в Тригорское за Прасковьей Александровной.
Сергей Львович не мог успокоиться.
— Я миролюбивый человек, — говорил, обращаясь к стенам, к людям, к небесам. — Моё сердце открыто всем — и вот награда! Моя репутация замарана, моё положение сомнительно — я принуждён избегать общества!
80