«1805. Киев. Любезная Лизанька и друг мой, я всегда ленив к вам писать, когда живу с матушкой, для того, что она много пишет и вы от неё обо мне знаете. Бог знает, скоро ли с вами увижусь, столько разных слухов обо мне: то туды, то сюды меня определяют...»
«1809. Яссы. Ежели бы возможно было, мой друг Лизанька, чтобы я летом остался на месте, то я бы тотчас послал за тобой... Mais nous commencons la querre[358]...»
«1811. Бухарест. Любезная Лизанька и с детьми, здравствуй. Вот я в Бухаресте... при множестве занятий и забот... Бухарест такой большой город, какого подобного, кроме двух столиц, в России нет».
«1812. Между Москвою и Калугою, Лизанька, мой друг, здравствуй... Я всё стою против Наполеона; мы друг друга видим и испытываем, но никто из нас на что-либо серьёзное не покушается...»
«1812, 4 октября. Лизанька, моя дорогая дочь, да сохранит тебя Господь... Вот уже несколько дней, что у нас нет серьёзных битв; но всякий день мы берём много пленных... Я много надеюсь на Бога и на храбрые войска...»
«1812, 10 октября. Лизанька, мой друг, и с детьми, здравствуй... Вот Бонапарт — этот гордый завоеватель, этот модный Ахиллес, бич рода человеческого, или скорее бич Божий, — бежит передо мной более трёхсот вёрст, как дитя, преследуемое школьным учителем. Неприятель теряет пропасть людей; говорят, что солдаты, офицеры, даже генералы едят лошадиную падаль...»
— Это — бесценное сокровище, — сказал Пушкин взволнованно. — Ваш отец — историческое лицо в решающий для России час. Увы, мы ещё не бережём, не собираем нужные для славы России свидетельства, а хватимся, да будет поздно... Я полагаю, что уже можно писать о царствовавшем Александре, а это значит, писать о наполеоновских войнах... Знаете, мне надобно побывать на войне.
— Нет, нет, — взволнованно сказала Элиза Хитрово. — Вы должны беречь себя, как славу и надежду России. Но я знала, что вы, как никто другой, оцените письма моего отца!..
Её экзальтация нарастала, и он почувствовал опасение. И недаром: последовало объяснение.
Сначала она внимательным взглядом пристально смотрела ему в лицо, будто что-то пытаясь определить, потом начала вслух размышлять, мелкими шажками передвигаясь по комнате, показывая ему то чуть прикрытую грудь, то обнажённую до поясницы спину.
— Я дважды была замужем, и никто из мужчин не вызывал во мне такой любви, какую я испытываю к вам теперь, когда старею... Кто говорит, что вы некрасивы? Вы прекрасны...
Она не чувствовала никакого смущения и говорила будто с близким человеком, который должен её понять, больше того — решить её судьбу.
Потом она всплеснула руками:
— Но что же мне делать? — Она начала ломать руки. — Я знаю, я ни на что не могу рассчитывать...
Вот ситуация! Лицо Пушкина напряглось. Он едва удерживал смех — всё же в душе он был насмешник. Он воображал, как опишет Вяземскому всю эту сцену.
— Что мне делать? — повторяла она.
Он придумал рассказать Вяземскому, как от резких движений воздушное платье совсем спало и Элиза предстала перед ним...
— Сударыня, — сказал он серьёзно, — для меня большая честь. Но поймите...
— Ах, не говорите, не говорите этих ненужных слов! — прервала она его. — Я вижу, я вам не нужна. Ну хорошо: пусть я буду лишь вашим другом, вашим ангелом-хранителем... Вы были больны — я прислала вам известного Арендта[359]. Он напугал меня, определив запущенную подагру, — я предложила себя в сиделки...
— Но, сударыня, — он попытался всё обратить в шутку, — что подумали бы визитёры — а у меня их много, — застав меня в постели, а вас... почти лишённой одежды.
Она усмотрела в его словах двусмыслицу, для неё оскорбительную.
— О вас говорят Бог знает что... слухи до меня доходят, другим женщинам вы не позволяете грязные намёки! — Её терзала ревность.
— Боже мой, сударыня! — воскликнул Пушкин, теряя терпение. — Бросая слова на ветер, я вовсе не помышляю о неуместных намёках.
— Как же понять мне ваши слова?..
— Вот каковы вы все, вот почему больше всего на свете я боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств! — Чувство юмора не оставляло его.
Она приняла усмешку за выражение страдания.
— Я вам надоела? Я вас утомила? — испугалась она.
— Да здравствуют гризетки — это и короче, и удобнее! — воскликнул он, оглушая её цинизмом.
— Боже мой, что вы говорите. — Она и в самом деле выглядела оглушённой. В её выразительных глазах была мольба. — Но хоть иногда вы в силах навещать мой дом?
— Если я не прихожу по первой же вашей записке, — начал терпеливо объяснять он, — это оттого, что я занят, оттого, что мне нужно видеть тысячу разных людей...
Его тон, кажется, пролил нужный бальзам.
— Мне сердце подсказывает, что я утомляю вас... — робко вымолвила Элиза Хитрово.
— Хотите, чтобы я был с вами вполне откровенным? — спросил он.
— О да, да!..
— Может быть, я изящен и приличен в своих писаниях...
— О да, да!
— Однако моё сердце вполне вульгарно, наклонности у меня совершенно мещанские...
— Что вы говорите! — воскликнула она и снова принялась ломать руки.
Он потерял терпение.
— Сударыня, я сыт по горло сценами, которые вы мне устраиваете.
— Вы свободны! — гордо воскликнула она. Но любовь тут же сломила гордость. — Не отталкивайте меня! Не покидайте меня! Я слышу, собрались гости...
Он почтительно поцеловал ей руку, она поцеловала его в голову.
И вот она предстала перед гостями, вполне хладнокровная и умелая хозяйка одного из знаменитых салонов. У неё было полное лицо с довольно мясистым носом и губами и тёмные выразительные глаза. Волосы были гладко причёсаны и собраны в букли вдоль щёк. Лента, вплетённая в волосы, была скреплена на груди заколкой с крупным сверкающим бриллиантом. Драгоценные браслеты и кольца украшали обнажённые руки.
Она ловко сгруппировала гостей, но так, что Пушкин то и дело оказывался в центре того или иного кружка. Впрочем, все сами тянулись к знаменитости.
— Как можете вы, Александр Сергеевич, отозваться о недавней статье о Петрарке[360] и Ломоносове в альманахе «Северная лира»? — спросила Элиза громко — так, чтобы все слышали.
Пушкин принялся рассуждать. Статья о Петрарке и Ломоносове могла бы быть остроумнее и любопытнее. В самом деле, два великих мужа имеют между собой глубокое сходство. Оба основали словесность своего отечества и, отделённые друг от друга временем, обстоятельствами жизни, политическим положением страны, схожи твёрдостью, неутомимостью духа, стремлением к просвещению... Однако статья Раича[361] имеет недостатки и огрехи...
— Да, да, да... — повторяла Элиза после каждой его фразы.
В другом кружке зашла речь о Байроне. Елизавета Михайловна так же громко спросила, правы ли английские критики, не признавая у лорда Байрона драматический талант?
И опять рассуждения Пушкина были встречены общим вниманием. Конечно же, говорил он, критики правы. Лорд Байрон, столь оригинальный в «Чайльд-Гарольде», в «Гяуре» и в «Дон-Жуане», на поприще драматическом делается подражателем. В «Манфреде» он повторял «Фауста», но «Фауст» — такой же представитель новейшей поэзии, как «Илиада» — памятник классики...
Элиза Хитрово возлегла на кушетку и подозвала к себе Пушкина.
— Я счастлива, — сказала она, — что вы в моём доме, и надеюсь, вы часто будете в нём бывать... Садитесь же рядом, мой друг. — По её лицу было действительно видно, что она счастлива. — Вы узнаете меня ближе, — говорила она, — и увидите, что я добрая, преданный друг моим друзьям и, хотя много лет прожила за границей, я патриот русской славы...
360
361