Подошёл Дельвиг.
— Вот ты хвалишь Вяземского, — сказал он. — Я и сам его люблю, но что он за поэт рядом с тобой? Баратынского люблю больше самого себя, но и он тебе много уступает...
Альманахом Пушкин был доволен.
В нём участвовали Жуковский, Гнедич, Туманский, Козлов, Вяземский, Баратынский, Плетнёв. Сбывалась мечта: создать единый центр истинных, передовых, честных писателей, законодателей вкуса.
Подошёл Сомов.
— Ждите пакостей от Булгарина, уж я-то его знаю. Читали «Московский вестник»?
В первом номере «Московского вестника» храбрец Шевырев в статье «Обозрение русской словесности за 1827 год» обозвал Булгарина автором бесцветных статей и бесхарактерных повестей: в его писаниях, дескать, отсутствует та теплота чувств и мысли, которая роднит читателя с писателем.
— Нет, Булгарин не оставит это без ответа, — предупреждал многоопытный Сомов. — Достанется и нам всем.
Софи и Алексей Вульф о чём-то шептались, сидя в углу дивана.
Вдруг Дельвиг громко объявил:
— Друзья! Как чиновник Министерства внутренних дел, я командирован в слободско-украинские губернии для следствия по заготовке провианта для войск... Мы с женой уезжаем — и надолго!
Он казался благодушным, спокойным, весёлым.
На лице хладнокровного Алексея Вульфа не выразилось ровно ничего, но Софи в приступе истерики подбежала к роялю и, с треском откинув крышку, заиграла что-то крикливое, бравурное.
Вошла Анна Петровна Керн.
XLIV
Туманная седьмая глава «Евгения Онегина» наконец обрела определённые очертания. Уж если показывать европеистов в России, то есть Онегина и всех, кто вышел на Сенатскую площадь, сделать это следовало конечно же глазами Татьяны.
И вспомнилось, как однажды, в унылый день своего заточения, он посетил опустевшее Тригорское и рылся в книжных шкафах библиотеки. Вот сцена! Татьяна в безлюдном имении Онегина и сквозь круг его чтения и заметок на полях прозревает его суть и характер.
Сразу же закипела работа. Ленский убит, увы, его могила заброшена, его постигло забвение, а резвая Ольга увезена пленившимся ею уланом. Татьяна одна со своей тоской и неразделённой любовью.
Ложились одна за другой черновые строфы. Послышался шум, топот ног, и, обогнав нерасторопного Никиту, в комнату почти вбежал...
Да, конечно же почтовый тракт, связывающий обе столицы, был так оживлён круглый год, что в любой сезон можно было представить мчащегося в ту или другую сторону кого-либо из друзей... Из Москвы приехал Вяземский!
Друзья обнялись.
Вяземский подмигнул, заговорщически кивая на оставленную на постели тетрадь:
— Что-то затеял! Однако ты не в своей тарелке...
В самом деле, в Пушкине не было обычной весёлости, и в больших голубых глазах его затаилось беспокойство.
Он было отмахнулся, не желая о себе говорить, но всё же признался: да, он собой не совсем доволен; берётся за многое, но до конца не доводит; вот начал большой роман в прозе — и не закончил; вообще множество отрывков — и ничего целого; может быть, он вступает на какой-то новый, им самим ещё не осознанный путь? Он желал бы прочитать друзьям кое-что...
Как обычно, разговор пересыпали острыми, часто непристойными шутками, но потом у князя Петра сжатые губы ещё больше сжались, отчего черты лица стали ещё более резкими, и, насупив брови над глубоко сидящими, глазами, он сказал:
— Не могу скрыть от тебя... Ты много потерял в общем мнении, написав «Стансы» царю...
Пушкин даже вскрикнул — так он был уязвлён.
— И ты так думаешь? — До чего дошли толки: его обвинили в придворной лести, в искательстве, в измене. — Я желал на примере Петра убедить молодого царя вернуть братьев наших с каторги!
Скульптурный подбородок Вяземского выдался ещё больше вперёд.
— И всё ж в Москве охладели к тебе... Ведь всегда есть охотники пачкать грязью...
Но характер у Пушкина был энергичный, бойцовский.
— Что же, я написал «К друзьям». Именно к друзьям, — подчеркнул он, — потому что мне важно именно мнение друзей, а не всех прочих...
— Да, языком сердца, потому что хочу верить и верю в молодого монарха.
Приятели начали взволнованно обсуждать характер и деятельность Николая. Разве не оживил он Россию победоносной войной с Персией, победоносной же Наваринской битвой против турок?.. Разве не печатают в «Сенатских новостях» его собственноручные резолюции и строгое меры против злоупотреблений, взяточничества, медлительности в исполнении указов?.. Он не терпит фаворитов и визирей. Он карает независимо от положения и происхождения!.. Правда, он не допускает и мысли об отмене крепостного права и каком-либо конституционализме в России; он уверен в том, что лишь неограниченная власть возможна для его необъятной державы. Передают сказанные им слова: «Занимайтесь службой, а не философией, философов я терпеть не могу и всех их в чахотку вгоню!..»
Во всяком случае, ясно одно. Они оба вошли в лета, когда пажеские шутки уже не смешны, а в России ничего, кроме пажеских шуток, быть не может. Нужно служить — хотя бы потому, что уже один отказ от службы царь считает явной оппозицией. Вяземский и приехал в Петербург хлопотать о службе.
Теперь усиленно поговаривают о возможной войне с Турцией. Не занять ли им обоим места при главной квартире в армии?
— Я напишу письмо царю, — решил Вяземский.
— Я буду просить через Александра Христофоровича Бенкендорфа, — сказал Пушкин.
Оба понурили головы. Что делать, новые времена! А жить и творить нужно...
В тот же вечер состоялось чтение у Жуковского.
Итак, первая глава: Франция эпохи регентства, нравы общества времён герцога Орлеанского, вакханалии и орган Пале-Рояля.
Вяземский даже крякнул от удовольствия.
— Ну, знаешь, это у тебя блистательно получилось: ты превзошёл самого Констана[381].
Жуковский, покуривая трубку и откинувшись в кресле, кивал головой, радостно любуясь своим Сверчком.
Итак, Пётр Великий не поленился отправиться в Красное Село, чтобы там встретить вернувшегося из Франции арапа-крестника.
— Это я писал по семейным преданиям, — пояснил Пушкин. — Не знаю, верно ли, но тот самый образ святых апостолов Петра и Павла, которым император благословил своего любимца, мне показал в Петровском дедушка Ганнибал.
И вот огромная мастерская, в которую Пётр превратил Россию: строящийся Петербург, прорытые каналы, леса корабельных мачт; во вновь возведённой столице соседствуют старые и новые нравы.
Особый восторг вызвало описание ассамблеи.
— Какое краткое и выразительное изображение нравов!.. Как живо представил ты своего предка Ганнибала! — наперебой восклицали Жуковский и Вяземский. — Что же, блистательно начав, ты не продолжил?..
Он не знал, что ответить. Тайна всего замысла заключалась в собственной его натуре.
— Видимо, мне следует пробовать себя в жанре историческом, — сказал он. — Петра Великого оставить я уже не могу... И вы похвалите меня! — воскликнул он и засмеялся. Должно быть, у него уже зрели замыслы. — Через эпоху Петра, эпоху борьбы и ломки, разве нельзя выразить наше бурное время?.. Но Петра, может быть, следует показать не в домашней простоте и прозе, а одически, этаким гигантом, героем эпопеи... — Он говорил о чём-то уже задуманном.
— Может быть, и так, Сверчок, — сказал Жуковский. — Всё же удалось тебе сценами частной жизни передать самый нерв эпохи... В описании двора, в житье-бытье Петровых вельмож у тебя много истины.
381