— Вы — избегать общества? — Безнравственный сын не удержался от иронии.
— Да! Мне больно говорить, но да, да! — Он перевёл дыхание. — Здесь, среди деревенских занятий, я нашёл счастье. Теперь я лишён покоя! Но разве когда-либо имел я покой? Все мои мысли направлены были на счастье моих детей... Если дети благополучны, я сам счастлив даже в этой бедной хижине!
Пушкина взорвало.
— Вы! — закричал он. — Вы обрекали меня всегда, всегда на полную нищету! Вы, вы, мой отец, сколько стыда и горечи довелось мне испить...
— Не забывайтесь, сударь, вы говорите с отцом! — Голос Сергея Львовича сделался совсем тонким. — Я прозорлив, это... le dernier jour d’un condamue[81]!
Слова Сергея Львовича вызвали гневные возгласы Пушкина, но совсем потрясли нежную Надежду Осиповну. Она заплакала.
— Ты попадёшь в крепость. Да, с твоим характером, с твоими взглядами — Боже, что же делать, я поняла: ты попадёшь в крепость. Que deviendrais — je, situes a la forteresse?[82]
Между тем Лёвушка принял решение:
— Мы вместе поедем в Псков!..
— Нет! — вскричал Сергей Львович. — Нет, только не это! Ты должен понять: молодому человеку, который начинает служить, нехорошо появляться в обществе... ссыльного. Да, да! Мне больно так говорить, но ты не поедешь, Лев!..
Вот тут-то Пушкин испытал настоящую ярость. Его унизили в глазах брата! Он уже не мог сдерживаться. Сергей Львович замахал руками, будто отгоняя жалящих слепней. Надежде Осиповне снова сделалось дурно.
Пытаясь успокоить брата, Ольга взяла его за руку и шепнула:
— Le despotisme de nous parentes...[83] — Она была на его стороне.
Наконец появилась Прасковья Александровна. В объяснениях, жалобах и попрёках Сергей Львович не закрывал рта полчаса. Пушкин терпел.
— Ну и что? — сказала решительная соседка. — Ну и поедет.
И все будто очнулись. В самом деле: что такого нового произошло?
Лёвушка заверещал, припрыгивая на месте:
— Я поеду... Мне скучно...
Когда Лёвушка говорил, на лицах родителей появлялось умилённое выражение. Проделки юноши всё ещё воспринимались как детские проказы.
— Horriblement[84], — увещевательно сказала Надежда Осиповна своему любимцу.
— Я объяснил, — внушительно изрёк Сергей Львович.
— В чём дело? Алексей возвращается в Дерпт. — Прасковья Александровна разрубила и этот узел.
Однако остались тонкости. О том, что Алексей Вульф спешит к началу занятий, конечно же все знали; Пушкин несколько дней назад снабдил его дружеским письмом и стихотворным посланием к поэту Языкову. Но в чьей же коляске теперь поедут до Пскова?
— Александру нужно вернуться — не так ли? — В этом доводе Прасковьи Александровны был резон.
— Ну хорошо, — сказал Сергей Львович. — Кстати, я решил продать пустошь... — Многочисленные хозяйственные заботы лежали на нём.
— Да вы что, Сергей Львович! — изумилась Прасковья Александровна. — Ведь пустошь эта не ваша, а Шелгуновых[85]!
— Вот как? — удивился Сергей Львович. — Эй, Михайло! — крикнул он Калашникову. — Понял?
...Выехали на рассвете, так, чтобы успеть засветло добраться до Пскова. После вчерашней затянувшейся попойки хотелось спать — и в самом деле, бесчувственно тряслись, приткнувшись по углам задней скамьи. Очнулись, когда солнце стояло уже высоко.
День был непогожий. Не поднять ли верх коляски? Но дождя пока не было. Назад, к Михайловскому и Тригорскому, вдоль дороги убегал всё тот же пейзаж: холмы, овраги, рощи, поля...
— Итак, снова частная и прикладная математика, метафизика, естественная история, география, — вздохнул Вульф. — Наша университетская библиотека весьма богата, но лаборатории тесны... Некоторые профессора основательны — например, Эверс: получил образование в Германии и сроднился с натурфилософией... Другие же насмешничают и дерзят. И вот мы договорились и одного такого освистали и выгнали. Меня заметили, как зачинщика, и посадили на хлеб и воду. Зато меня ожидал триумф!
Пушкина болтовня с молодым приятелем отвлекала от тоски и скуки.
— Всё же несколько лет университета! Признаюсь, я недоволен своим воспитанием. Где я воспитывался — во Франции или в России? Вот и навёрстываю, отрастил бороду. — Бакенбарды Вульфа густо разрослись. — Благо делать больше нечего, — добавил он с горечью. — Профессора лекций своих не диктуют, — продолжил Вульф. — Нужно успеть схватить суть, опуская отступления и всякие подробности. Вот и выработался навык: писать быстро. А ведь в Германии литографированные записи лекций! Почему мы во всём отстаём? Образование классическое — вот что нужно! Но как раз его я не получил... Maman желает, чтобы после университета я выбрал службу по дворянским выборам. Но сам я предпочитаю военную. — Вульф помолчал. — Признаться, я уезжаю из Тригорского без особых сожалений. У меня трудные отношения с матерью.
Пушкин встал на защиту Прасковьи Александровны.
— С годами, — сказал он, — вы поймёте, как редко встречаются умные женщины... У вашей матери живой, ясный и практичный ум — с ней можно поделиться своими заботами. И при этом она воистину образованна.
— Моя мать властная, не всегда справедливая и раздражительная, — возразил Вульф. — Я её очень люблю, но, согласитесь, жить с ней трудно... Конечно, по-своему она замечательная женщина. Но вот она занимается с моими сёстрами. Что может быть хорошего, если занимаются на выдержку: выучить от листа до листа? И на моих сестёр уже один её голос наводит трепет. И что же? Они делаются скрытными, неискренними... это портит их нравственность.
— Хотите знать моё мнение? — сказал Пушкин. — Они не стоят её.
— А вы знаете, что у моей матери была сестра? Другой характер! Её погубила страсть. Против воли родителей она вышла замуж за двоюродного вашего дядю Якова Исаковича Ганнибала, но вы знаете: он и всегда был человеком неспокойным, и вскорости она умерла...
— Мы с вами почти родственники, — усмехнулся Пушкин. — Слушайте, в рождественские каникулы тащите Языкова!
— О, Языков! — с восхищением сказал Вульф. — Он в самом центре русской колонии: знаменит и имеет богатые средства! Он поэт нашей бурсатской жизни. А как же! Du jugend muss austoben[86]. У него есть стихи об одной девушке: «Порой горят её ланиты, порой цветут её уста, и грудь роскошна и чиста...»
— Он подаёт великие надежды, — с полной благожелательностью сказал Пушкин. — А моё письмо и стихи вы не забыли?
— Как же, в портфеле! «Издревле сладостный союз поэтов меж собой связует: они жрецы единых муз; единый пламень их волнует...» Когда я читаю стихи, я невольно подражаю манере Языкова.
— Пока вы приедете к нам, я сдохну здесь с тоски! — Боль с такой силой вдруг прозвучала в голосе Пушкина, что Вульф взглянул на него с удивлением.
— Нет, здесь вполне можно жить, — ответил он. — Соседи, их жёны и барышни...
— А что, если я удеру через Дерпт за границу? — Такая идея явно поразила Пушкина.
— Это вполне, — сказал Вульф. — Дерпт на кратчайшем тракте, от него рукой подать до Германии, и каждый год множество путешественников.
— Но каким же способом...
— О, способов много! Например, я отправляюсь за границу — об этом, кстати, я почти договорился с матерью, — а вам достаю паспорт на имя слуги!
— А я испрошу разрешение на лечение в Дерпте! — Идея увлекала Пушкина всё больше и больше. — Мы с вами договоримся, как письменно сообщаться. Например, вы пишете: «Издание моих сочинений в Дерпте» — значит, условия для меня благоприятные. Или я пишу: «Сообщите мнение цензора» — это значит: мнение обо мне властей...
— Дерпт — чистый городок, — принялся рассказывать Вульф. — Домики-близнецы, и все с высокими крышами. На мостовых — брусчатка. Снимаешь квартиру, понятно, со столом — всякие Fleischbriihes, Brisolettes[87]...
85