Выбрать главу

   — Да, — продолжал один великий Александр Сергеевич, обращаясь к другому, ещё более великому Александру Сергеевичу, — вы царите... Вы Господь и царь.

И так же внезапно Грибоедов замолчал, сжал губы и отошёл от окна.

В последние дай Пушкин часто встречал его в свете, но таким видел впервые.

   — Что же, будем начинать, господа?

Установилась тишина, все расселись, устремив взгляды на Мицкевича. Тот заметно побледнел. Он сидел, полуприкрыв глаза.

   — На какую тему желаете, господа?

Ему в один голос возразили: пусть он сам выберет тему!..

   — Что ж... Народы забывают вражду, объединившись в братстве.

Мицкевич начал неторопливо, тихо, ритмичной прозой общепонятного французского языка:

   — Вот плывёт мой конь по сухому морю, грудью дельфина рассекая сыпучие волны. Плывёт из края в край! Плывёт из страны в страну! Леса, горы, поля, морской брег... — Он возвысил голос. — Напрасно зеленоволосая пальма ожидает его со своими плодами и благодатной тенью.

Нет, вперёд, всё вперёд, из её объятий всё дальше и дальше. Плывёт конь из края в край, грудью дельфина рассекая сыпучие волны. Из края в край! Пусть шёпот: безумец, куда он несётся! Безумец, от острых стрел солнца уже ничто не спасёт его — куда же он? Зачем он? — Голос Мицкевича зазвенел, по лицу покатились крупные капли пота. — Я несусь туда, где у всех людей лишь один шатёр — небеса! Для всех — одно солнце. Для всех — одни звёзды. И радость. И любовь. И муки... Нет, нет белых шатров — там скалы, там стрелы... Что ж, пусть я погибну. Но дальше — из края в край, из страны в страну, сквозь леса, чрез поля — пусть безумец! — вперёд, под единое небо народов...

Импровизация продолжалась, и видно было, что Мицкевич обессилел.

Раздались аплодисменты, послышался гул восхищенных голосов. Несомненно, здесь удивительный дар, и каждый спешил сказать Мицкевичу что-либо приятное.

   — Ах, господа, — устало ответил Мицкевич, — на польском языке я мог бы и стихами... Мысли и чувства на чужом языке — это как бы ребёнок, умерший в утробе матери, это как бы воспламенённая материя, которая горит под землёй, не имея вулкана, чтобы извергнуться.

Его оставили: нужно было дать ему отдохнуть и прийти в себя.

Теперь воодушевился Пушкин. У него замысел эпической поэмы из петровской истории о предателе Мазепе! Какой характер у этого Мазепы: сочетание коварства, затаённого зла, кажущейся привлекательности, властолюбивых мечтаний и себялюбивых расчётов. Не правда ли, демонический колорит?

Грибоедов усмехнулся.

   — Таких характеров полно в тех краях, куда я должен снова ехать. — Он помолчал и добавил мрачно, желчно: — Должен, хотя пытался всячески отделаться. Я знаю персов. Аллаяр-Хан, зять персидского шаха, мой личный враг, и он меня уходит, я чувствую, что живым не вернусь. — Неожиданно он рассмеялся дребезжащим, фальшивым смехом.

   — Вы верите в предчувствия? — с тревогой спросил Пушкин. — Знаете, я тоже верю.

Вяземский умело изменил направление разговора.

   — Смерть как хочется отправиться в Лондон на пироскафе! — воскликнул он. — А оттуда в Париж. Скажем так: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Да на нас будут смотреть как на осажей — краснокожих индейцев, которых показывают за деньги. Четыре русских литератора — новость для Европы! А мы издадим свои путевые заметки...

   — Я бы и вовсе уехал за границу, — сказал Грибоедов. — Там свободней писать сатиру на Россию.

   — Зачем же писать сатиру? — возразил Пушкин. — Я бы поехал путешествовать. А воспевать Россию лучше здесь, дома. Ведь это наша Россия!..

   — Я отправился бы в весьма длительное странствование, — сказал Вяземский.

   — Что касается меня, я вовсе не двинусь с места, — откликнулся Крылов.

   — У меня лишь одно желание, — вступил в разговор Мицкевич, — вернуться в свою Польшу.

Все отправились по домам, а Пушкин и Мицкевич долго гуляли по уснувшему Петербургу. Весна уже разморозила суровый город, ветер с залива был насыщен влагой.

XLVI

Странное положение для лучшего поэта России: почти ежемесячно, а то и два раза в месяц являлся он в кабинет начальника секретной полиции. Раздражительно-непримиримый и горделиво-независимый с каждым, вне чинов и рангов, он держался в этом кабинете весьма смиренно. А как же иначе, если единственный твой источник дохода — труд литератора, а успех в этом труде целиком в воле правительства.

На царя он надеялся, но от царя его отгораживал Бенкендорф. Во время единственной встречи — до отъезда его величества на театр открывшихся военных действий против Турции — на многолюдном балу у графини Тизенгаузен[383], дочери Елизаветы Хитрово, царь в ответ на его поклон бросил недовольно:

— Для тебя сделано цензурное исключение. Не для того, однако, чтобы стихотворение «Череп», безобидное и прелестное, конечно, ты печатал тайно.

Кто мог донести? Неужели Сомов?

Ещё более огорчительным был отказ в зачислении в армию. Всё же после московской беседы он рассчитывал на благожелательность и даже на чувство личной симпатии между ним и строгим, неумолимым государем.

Воину он хотел ощутить! Его поколение взросло в царствование Александра, и он полагал, что уже настало время об этом царствовании писать — вместе с событиями на Сенатской площади. Царствование прошло в неудачливых и удачливых войнах с Наполеоном. Но как писать о войне, не побывав на ней!

...Он сидел — в который раз — в казённом, скудно обставленном кабинете, сидел в свободной позе свободного дворянина, а шеф жандармов — недремлющий страж государства — с белокожим лицом, украшенным аккуратной щёточкой усов, смотрел на него доброжелательно, мягко, даже ласково и в то же время бесцветно и уклончиво.

   — Ваше превосходительство, mon General, увы, я разочарован и огорчён. — Пушкин для выразительности прижал руки к груди. Как могло быть иначе? Он не у дел — и это конечно же плохо. Он не занимает официальной должности — и это конечно же ставит его в ложное положение.

   — Но я докладывал государю о вашем желании, — неторопливо и ласково сказал Бенкендорф. — Государь весьма одобряет желание быть полезным. Однако желающих следовать за армией бесчисленное множество! — Бенкендорф поднял брови, придавая этим значительность словам.

   — Ваше превосходительство! — Пушкин испробовал своё красноречие. — Никогда не бывал я в сражениях. В двенадцатом году я был всего лицеистом. Во время заграничных походов я всё ещё был лицеистом. Потом определено мне было жить на юге. А теперь, когда на юге война, я на севере. Заслужил ли я чем-нибудь немилость?

Лицо Бенкендорфа не теряло ласковой апатичности. Труднее всего ему было разговаривать с литераторами, потому что ни единого их сочинения он никогда не читал. Он читал газеты и деловые бумага.

   — Знаю, Александр Сергеевич, как болезненно приняли вы отказ... Однако поразмыслите. В отказе государя именно к вам расположение. Ну кем бы мог он определить вас? Юнкером? Нет, государь не желает подвергать военному риску славу отечества. Разве цензура его величества не всемилостива?

В самом деле, шестая глава «Евгения Онегина» была разрешена к печатанию, «Братья разбойники», «Кавказский пленник» и «Руслан и Людмила» — к переизданиям, хотя по не совсем понятным соображениям государь не пожелал публикации «К друзьям». Что же ещё желать? «К друзьям», как и каждое его произведение, тотчас разошлось в списках.

Неожиданно в тусклых глазах Бенкендорфа появился новый свет.

   — А знаете, я мог бы вас устроить в походе.

   — Ваше превосходительство, — ожил Пушкин, — уже не первый раз вы проявляете отличное отношение ко мне!

вернуться

383

Тизенгаузен Екатерина Фёдоровна (ок. 1803—1888) — графиня, внучка М. И. Кутузова, фрейлина, петербургская приятельница Пушкина.