Выбрать главу

Ночью, один, он лежал на спине о открытыми глазами II смотрел в зыбкую темноту. Слышались шуршание и беготня мышей. А в душе рождались и перед глазами возникали видения... «Блажен, кто молча был поэт», — сказал он когда-то. Да, блажен тот, кто доступен светлым чувствам. Но разве не ещё блаженнее тот, кто светлые чувства может облечь в слова — и облиться над вымыслом слезами, и упиться гармонией!..

II

   — Эх, не вовремя вы приехали, Александр Сергеевич, — сказал Калашников. — Зараза уже в соседних деревнях, и ставят карантины.

Да, ещё когда он отправлялся из Москвы, поговаривали о холере. Но что главное в борьбе с болезнью? Courage, courage, смелость!

   — За сколько дней управлюсь я с делами? — спросил он.

   — Да месяц пробудете, а раньше никак нельзя... Впрочем, вотчинный писарь весьма опытен.

Калашников привёл плотного, с большой бородой и глянцевитой лысиной мужика.

   — Это мы можем, это изволите вовсе не беспокоиться, — спокойно, неторопливо сказал писарь. — Мы и батюшке вашему всё что следует справили, когда изволил он в двадцать пятом году приезжать принимать имение...

Что ж, месяц... За месяц можно немало успеть!

В прошении в Сергачский уездный суд, составленном в соответствии с правилами, значилось: «Всепресветлейший, державнейший великий государь император Николай Павлович, самодержец всероссийский, государь всемилостивейший... просит дворянин коллежский секретарь Александр Сергеев сын Пушкин, а о чём, тому следуют пункты...»

Пункт был один: ввести нового помещика во владение душами.

«...В вечное и потомственное владение двести душ мужска пола с жёнами их и рождёнными от них после 7-й ревизии обоего пола детьми, и со всеми их семействами... с пашенной и непашенной землёю, с лесы, с сенными покосы, с крестьянским строением и заведениями, с хлебом наличным и в земле посеянным, со скотом, птицы...»

Пушкин внизу приписал: «Прошение сие велю подать, по оному хождение иметь и подлинную запись получить человеку моему Петру Кирееву[414]» — и занялся разложенными на столе рукописями, тетрадями и книгами.

Где только не побывал он в России — и в обеих её столицах, и на её окраинах, и в губернских и уездных городах, и в заштатных, скорее похожих на сёла, городишках, и в богатых усадьбах, и совсем в глухих углах... Ему были равно знакомы блеск высшего света, и уклад провинциалов-помещиков, и орган гвардейцев, и тяготы армейских офицеров, и хлопоты народа... Он жил бурно, за год сжигая десятилетия, узнал и взлёты и падения, мгновения счастья и неизбывность горестей, неодолимость соблазна и укоры совести, сладость дружбы и холод направленного на него пистолета, умение забываться в безрассудстве, беспутстве, беспечности и удали...

Теперь всё нажитое, обретённое следовало воплотить в слово и завершить множество начатого, слегка намеченного, только задуманного — завершить, чтобы продолжить путь.

Прозой, прозой он хотел заняться, ибо прежние попытки всё же кончились ничем.

Печальный сюжет! Дядюшка Василий Львович, увы, недавно скончался. Приходил гробовщик в чёрных одеждах, занимался мрачными своими хлопотами, боясь упустить клиента-мертвеца.

«Последние пожитки гробовщика Адрияна Прохорова были взвалены на похоронные дрога, и тощая пара в четвёртый раз потащилась с Басманной на Никитскую...»

Грустный юмор! Гробовщик переселился от дома Василия Львовича к дому Натали. И в самом деле, не раз заглядывал он в лавку гробовщика Адрияна напротив дома Гончаровых, в лавку с вывеской, на которой красовался амур, устремившийся с. неба на землю с опрокинутым факелом в руке, и внутри которой расставлены были гробы разного достоинства, венки и прочие принадлежности.

Бедный добрый дядюшка! Отпевали его в церкви Никиты Мученика, хоронили в Донском монастыре, где сквозь ветви столетних деревьев виднелись белеющие башни и блестящие главы храмов. Его провожал весь город.

Но история получилась вовсе не грустной, хотя герой обладал характером, вполне соответствующим мрачному его ремеслу, в отличие от Шекспира и Вальтера Скотта, у которых могильщики были сплошь весельчаки и остроумцы.

Он просто хотел показать нравы определённого круга — ремесленников, мастеровых — и преуспел в этом лучше, чем кто-либо в России до него.

Последнее время Василий Львович уже пребывал в дремоте, полусидя, обложенный подушками, потом смерть явственно обозначилась на вытянувшемся его лице. В минуту просветления, улыбнувшись беззубым ртом и слабо махнув рукой, он сказал племяннику с упрёком:

   — Александр, ты редко меня навещаешь... До меня дошёл слух, будто ты женишься?

   — Но обретали Пушкины счастье семейной жизни? — спросил Пушкин о том, что его тревожило.

   — Смотря чей характер ты трактуешь, — ответил Василий Львович задумчиво. — Твой дед, Лев Александрович, был человек вовсе не уравновешенный и преступал черту дозволенного. Первую жену, подозревая её в измене с учителем его сыновей, он заключил в домашнюю тюрьму, где она умерла на соломе, а француза повесил на чёрном дворе. Вторая жена, дорогая наша мать, немало от него натерпелась: по его приказанию тяжёлая поехала в гости и разрешилась от бремени по дороге твоим отцом...

Как-то в одну из бесчисленных поездок по петербургскому тракту он на захолустной станции, притворившись больным, переждал царский поезд, чтобы не встретиться с Бенкендорфом, без разрешения которого отправился в путь. Сколькими же наблюдениями он обогатился за неделю! Был случай написать о маленьком человеке, станционном смотрителе, погибшем из-за поруганной чести дочери, потому что она, хотя и купалась в роскоши, всё же была содержанка, а не жена. Сколько видел он в Петербурге, вращаясь в кругу «золотой» молодёжи, таких девушек-содержанок — выпускниц балетной школы или привезённых Бог знает откуда...

Ещё был сюжет глубоко личный. Он храбрец, дуэлянт, неустрашимый блюститель чести — останется ли он таким в иных, уже счастливых семейных обстоятельствах, сохранит ли хладнокровие перед угрозой смертельного выстрела?

Сюжеты из помещичьей жизни со множеством бытовых подробностей и даже историю русской деревни, написанную нарочито упрощённо, патриархально, он мог объединить как повести вымышленного им Белкина.

Писалось легко. Он хотел приблизить прозу — по лёгкости, краткости, воздушности — к поэзии.

Когда в душе день за днём яркое, ровное, неослабевающее горение, месяц истекает неприметно. Вот и дела окончены, он подписал нужные документы и велел закладывать коляску.

Не без сожаления оглядел он временную свою обитель. Здесь хорошо работалось! Давно не чувствовал он себя таким бодрым, переполненным замыслами, озарённым светом творчества.

   — Готово-с, Александр Сергеевич, — доложил Калашников, — как вашей милости будет угодно.

Он вообразил Натали, с которой предстояла скорая встреча, и сердце забилось. Он вспомнил её в саду имения Полотняный Завод. Они с дедушкой Афанасием Николаевичем в помещении говорили о делах, и он в окошко увидел её. Она была прелестная, высокая, стройная, ветерок играл складками её платья; она куда-то вглядывалась, подняв руку, защищая глаза от солнца: может быть, искала его, Пушкина?..

Но нельзя ли подождать с отъездом хотя бы несколько дней? На столе лежали ещё не собранные бумаги. Быстрым пером он набросал рисунок, предвестник творчества, и вдруг решительно обернулся к Калашникову:

   — Вели распрячь. Я ещё остаюсь.

Из Петербурга, куда он отправился на короткий срок, чтобы договориться с отцом о своей части наследства, и отсюда, из Болдина, он писал невесте детски несерьёзные письма, которые должны были бы заставить её широко открыть глаза, задуматься, а потом, вскинув голову, тихо рассмеяться. О сломавшейся по дороге бричке он написал: «Я починил её при помощи булавок»; о шестидесятилетней Малиновской, общей знакомой, — «очень хорошенькая женщина». Он шутливо требовал расписок в получении писем. И сейчас он написал, чтобы её насмешить: cholera morlus — «очень миленькая особа», но он вскоре приедет; он целует ручки Наталье Ивановне и шлёт поклоны сёстрам.

вернуться

414

Киреев Пётр Александрович (1806—1844) — крепостной человек Пушкина, которому он доверит в 1830 г. вести дела в Сергачском уездном суде.