Однако не все поручения были выполнены. Но рукопись он передал. И сегодня ареопаг у Жуковского должен был решить судьбу первой главы «Евгения Онегина».
Копыта глухо застучали по Аничкову мосту. Вот и дворец на углу Невского и набережной Фонтанки. Здесь с некоторых пор жил Жуковский.
Лёгкой походкой пересёк Лёвушка парадный двор, поглядывая на пышную лепнину, павильоны, трельяжи, беседки, скульптуры, и по довольно узкой и крутой лестнице поднялся на третий этаж жилого флигеля.
Но что это — все уже в сборе! Не хватало лишь Пушкина, то есть его, Лёвушки... Белозубо всем улыбаясь, не испытывая ни малейшего смущения, он пожал руки Дельвигу, Гнедичу, Плетнёву, Тургеневу и Жуковскому. Только Крылову[113] он издали почтительно поклонился.
И опустился в кресло, ожидая вопросов, восторгов, восклицаний, охов и ахов, и в самом деле сразу же оказался в центре общего внимания. Его спрашивали — он звонкой, торопливой скороговоркой отвечал, захлёбываясь в потоке слов. Как выглядит его брат? Боже мой, вот так же, как он! Изменился ли за эти годы его брат? Боже мой, это он, Лёвушка, изменился — прежде был совершенным ребёнком! Скучает ли в деревне его брат? Что правда, то правда... И, заметив на зелёном сукне обширного письменного стола знакомую, его рукой переписанную рукопись, победно рассмеялся: что-нибудь это да значило! И — непоседа — вертелся, оглядывая кабинет.
Холостяк Жуковский, первый поэт, как наставник сына великого князя Николая[114], занимал во дворце удобные апартаменты. Кабинет был обширен, стены увешаны портретами, литографиями и картинами, блестящий пол устлан коврами, мебель — старинная, дворцовая — обита штофом, и, уютно деля кабинет, стояли шкафы, набитые книгами. Здесь были удобные уголки с круглыми столиками на резных ножках, рабочий стол, уставленный письменным прибором, стулья вокруг подставки с курительными трубками, а в центре ещё оставалось много свободного места.
Жуковский — располневший, одышливый, с неестественно белой кожей лица и восточно-сладостными тёмными глазами — недоумённо развёл руками:
— Не понимаю! — Ему в самом деле трудно было понять. — Какая-то нелепая ссора с отцом... Твой брат пишет одно, тригорская барыня другое... «Отец хочет для меня рудников сибирских и лишения чести» — это Сергей-то Львович, которого я знаю всю жизнь? А она: «Трепещу следствий для нежной матери и отца, и не дайте погибнуть любимцу муз...» — Жуковский опять развёл руками. — Я в совершенном замешательстве... Что делать, кого просить...
— Они оба не правы, — затараторил Лев. — Они не могут понять друг друга. Ну да, отец взволнован — так нужно бы его успокоить. Ну да, брат горд, независим — так можно бы это принять во внимание. Мы с ним говорили о многом, очень многом, но о религии не говорили — и отец здесь не прав...
— Я мог бы съездить к маркизу Паулуччи. — Для Александра Тургенева было обычным делом хлопотать обо всех, о Пушкине же он хлопотал с самого определения его в лицей. — Маркиз Паулуччи как раз здесь и по старой памяти, надеюсь, меня бы уважил. — Служебное положение Александра Тургенева теперь, после падения князя Голицына, было не тем, что прежде. — Однако нужно ли выносить сор из избы? Приведёт ли это к хорошему? — Он принялся расхаживать. По-прежнему он был сановит, грузен и боролся с неожиданно овладевающей им сонливостью; борясь с ней, он заложил короткие руки с мясистыми ладонями за спину. — К чему это приведёт? — рассуждал он вслух. — К формальному расследованию, а это не сулит ничего хорошего...
— Не надо! — воскликнул Лёвушка. — Ничего не надо! Всё само собой уладится. Ведь не безумцы же они! — Он, несомненно, был добрый малый.
— Твой брат? — Жуковский тихо рассмеялся. Откинувшись к спинке дивана, он покуривал трубку. — Твой брат при мне на голову лил холодную воду, чтобы остыть от прилива крови... Впрочем, я не о том. Какой гений! — Он кивнул на рукопись на столе. — Был ли ещё когда такой гений в мире?
И сразу все заговорили о новом творении Пушкина: нужно издавать, скорее издавать, немедленно издавать! Кто обратится к адмиралу Шишкову? Кто отправится к цензору Бирюкову?
— Я с Львом будем издатели, — сказал Плетнёв, застенчиво приглаживая рукой мягкие русые волосы. И тихим голосом, и осторожными движениями он как бы старался показать, что вполне сознает собственную незначительность среди собравшихся литературных корифеев. Лицо у него было круглое, с крутыми дугами бровей, а нос короткий, отчего верхняя губа казалась приподнятой. Приземистую его фигуру облекал форменный сюртук преподавателя Екатерининского института. — Южные поэмы уже одни доставили бы славу и во Франции, и в Англии. — Плетнёв воодушевился. — Да он выше любого нынешнего стихотворца, как когда-то Ломоносов был выше всех литераторов-современников. Да что там! Я даже не понимаю: его гений с какой-то чудесной лёгкостью творит в совсем разных областях... А что касается «Разговора книгопродавца с поэтом», которым он предваряет «Онегина», то это верх ума, вкуса и вдохновения! — Казалось, он всё не может найти достаточно веских слов.
Дельвиг, до этого лениво молчавший, неожиданно взорвался.
— Он как малое дитя: ссорится, недоволен, брыкается... Да понимает ли он сам себя? Зачем ему в скучный, холодный Петербург? Чего недостаёт ему в деревне? Понимает ли он сам, что как никто ворочает сердцами русских? Я приеду и всё скажу ему...
— Он спит и видит: ты наконец приехал! — поддакнул Лёвушка, который знал о брате решительно всё.
— Приеду, вот соберусь и приеду!.. — Дельвиг, взволновавшись, с неожиданной прытью вскочил и начал бегать по кабинету, обгоняя тучного Тургенева.
— А что делать с плутом Ольдекопом? — задал щекотливый вопрос Гнедич. — Нельзя так оставить. — Он очень прямо сидел на стуле рядом с мешковатым Крыловым и как будто обращался к нему. Оба служили в Публичной библиотеке, жили в соседних казённых квартирах, пользовались благодеяниями своего могущественного начальника Оленина, и так получалось, что день за днём, год за годом проводили вместе. — Надо же соблюсти интересы Пушкина, — настоятельно сказал Гнедич. — Не обратиться ли нам к самому Алексею Николаевичу Оленину?
Крылов утвердительно, но равнодушно кивнул массивной головой: дескать, отчего же, можно и обратиться.
Лёвушка во все глаза смотрел на этих совершенно непохожих людей. Гнедич, у которого чёрная повязка закрыла вытекший глаз, был чопорен и щепетильно аккуратен в наряде. У Крылова же нечёсаные волосы торчали махрами, сюртук был давно не чищен, а рубашка залита кофеем; он был стар, а выглядел ещё старше.
— Ольдекоп, плутня, — тихим голосом сказал Плетнёв. — Пушкина грабят! Кто же за него заступится?
Но Лёвушка всех перебил.
— Да знаете ли, — воскликнул он, — что есть ещё одна, совсем новая поэма?! — Он вскочил со своего места, и взгляды всех снова обратились на него.
Звонким голосом, очень похожим на голос брата, и в той манере, которую Лёвушка перенял у него, он прочитал от начала до конца новую поэму «Цыганы».
И снова голоса слились в гул:
— Каково? Почему же не печатать? Он шагает как великан...
У Жуковского на лице появилось какое-то отрешённое выражение.
— Поэзия для него спасение. Он не дарование, он гений! Первое место на русском Парнасе принадлежит ему. В поэзии его спасение, его счастье и всё вознаграждение для него!
— Да, да! — Лёвушка сиял.
— Поэзия, — тихим голосом продолжал Жуковский, — святые мечты земли о Боге... Мечтательный мир...
— Но мой брат, — сказал Лёвушка, — слишком любит само земное!
— Ты плохо понимаешь своего брата. Да, он земной, а что-то и от небес... — И сказав это, Жуковский будто отрешился от громких голосов вокруг. Сколько страданий в земной юдоли! Умерла та, которую он любил, — жена доктора Мойера[115]. Давний его друг Александр Тургенев несчастлив, любя жену литератора Воейкова. Бывший лицеист Кюхельбекер, с которым он, собственно, едва знаком, раскрывает в письмах свою душу, грозя самоубийством. Даровитый Баратынский[116] — жертва детского безрассудства — тоскует в Финляндии и тоже пишет ему. Всем нужно помочь. Но не к добрым ли деяниям призывает нас Бог?
114
115
116