Жуковский писал о дошедших до Петербурга странных слухах о будто бы готовящемся бегстве Пушкина за границу. «Поэзия, — писал Жуковский, — вот чем должен ты заниматься. Поэзия! И соединить высокость гения с высокостью цели! А всё остальное, — уверял Жуковский, — нелепая шелуха жизни». Но пусть провёл бы он зиму в деревне!
Однако же откуда взялись слухи? Можно было не сомневаться в неудержимой болтливости Лёвушки. Всё же в безвредных слухах он углядел и пользу: не примутся ли Жуковский и Карамзин за усиленные хлопоты? Он и сам в письмах, которые наверняка просматривались, прозрачно намекал на возможность побега. Не воздействует ли это на самого царя?
И Пушкин воспрянул духом. Нужно взять себя в руки! Нужен распорядок! Утром обливаться холодной водой. Работать. Совершать днём прогулки. И развлекаться — так, как это возможно в глуши. А что, если тайком самому съездить в столицу? Ночью. На один день! И вдруг явиться к Жуковскому, или Карамзиным, или к лицейским друзьям...
Он велел Петру оседлать лошадь.
Прогулка в первой половине декабря 1824 года.
Грязь на дороге застыла комьями и рассыпалась промерзшей трухой под лошадиными копытами. Бесснежные и тоже промерзшие поля лишь кое-где зазеленели чахлыми озимыми. И оголённый лес выглядел непривычно сиротливо, будто и сам продрог. Ковёр листьев покрыла хрусткая серебристая изморозь.
Как решить неотступные вопросы? На какую стезю направить судьбу Онегина? В какой узел её завязать? Из-за того, что плана обширной поэмы не было, каждый шаг приходилось нащупывать. Судьба Онегина! Может быть, она была судьбой и самого автора, и судьбой всего поколения?
Уже давно закончил он третью главу. Сюжет разворачивался легко, потому что вполне повторял сюжет «Кавказского пленника». Но это нисколько не смущало. Героиня влюбляется, герой её отвергает. И третью главу он закончил эффектной сценой: встречей героев после её любовного признания. Это предрешало объяснение в четвёртой. Правда, не сразу далась ему песня девушек — удачная сатирическая чёрточка, подсказанная не ведающей о том Прасковьей Александровной. Он записал в Михайловском и Тригорском несколько песен, но всё же недостаточно искушён был в фольклоре. Одна песня показалась ему грубой:
Он предпочёл литературно-условную, но подходившую к лирической ткани поэмы:
Итак, герой поэмы, как и в «Кавказском пленнике», отвергает героиню. Не изживал ли он в фантазиях любовную свою драму? Разве не был он властен над тем, что творил? Никогда не любившая его, отвергнувшая, Мария Раевская в обеих поэмах молила его о любви и предлагала то невозможное, то бескрайнее, то безмерное счастье, о котором он грезил с юности и которого до сих пор был лишён. Но и Онегин и пленник были байроническими героями, потому отвергали счастье: байроническому герою не надлежало быть счастливым.
Уже написаны первые строфы четвёртой главы. Итак:
Но что же он молвит? В какие слова облечёт ответ? Вот это и нужно было решить.
Конечно же герой «Кавказского пленника» мог отвергнуть черкешенку из-за некой таинственной иной любви. Русский дворянин уже обязан был остановить сельскую барышню, если не собирался жениться на ней. Наивная, романтически настроенная, провинциальная и не очень уж развитая Татьяна никак не могла подойти искушённому в высшем свете и любовных передрягах Онегину.
Первые строфы четвёртой главы он посвятил размышлениям о женщинах. Он вначале написал о женщинах от автора, от себя, потому что его давно поразил разрыв между простотой механики чувственной любви и необъятностью бушующих вокруг этого страстей, благоуханием любовного очарования.
Как смешно должны выглядеть со стороны неугомонные хлопоты мужчин! Как откровенно прямо во всём разбираются женщины!
Потому что такова сама женская натура. И он желчь и разочарование вложил в строки:
Но поспешил оговориться в отношении той единственной и ни на кого не похожей, образ которой всё не гас в его душе:
Теперь он подумал, что отступление о женщинах своим тоном нарушает лиризм поэмы, и засомневался: нужны ли вообще в поэме эти строфы? Передать подобные размышления самому Онегину? Но тогда его поведение предстанет оправданным природой, а не следствием охладелости — и сюжет поэмы лишится драматичности. Над всем этим следовало ещё подумать. Ясно было одно: ответ Онегина должен выглядеть холодным нравоучением неосторожной сельской девице.
Когда он вернулся домой, уже смеркалось. Он поспешил в свою комнату и записал в тетради:
«Минуты две
Когда б я смел искать блаженства
Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал, никого другого — я бы вас нашёл... Но я не создан для блаженства ets (недостоин). Мне ли соединить мою судьбу с вами. Вы меня избрали, вероятно, я ваш первый passion, но уверены ли — позвольте вам совет дать».
Записав мысли, Пушкин захлопнул тетрадь. Оказывается, он писал уже в темноте.
Он зажёг свечу. Тени забегали, зашуршали по комнате — по пологу кровати, по этажеркам с книгами, по низкому потолку, — углубляя одиночество и мертвящую тишину. Он быстрым шагом перешёл через сени к няне.
Старушка пила чай. От самовара — приземистого, с оттопыренными ручками — поднимался пар. Пламя свечи отражалось в медном пузе самовара.
Лицо Арины Родионовны, да и весь вид её выказывали полный покой и совершенное удовольствие. Уже, видно, не одна чашка была осушена. Из блюдечка она выбирала кусочки колотого сахара, клала их в рот, а потом звучно прихлёбывала.
И хотя в комнате няни тоже было полутемно, но даже тени здесь по углам показались спокойными, мирными, довольными. На лавке в деревянном лотке лежали клубки шерсти и спицы, на полу — веретено.
Ах, Боже мой, няня! Пушкин из портсигара извлёк папиросу — Лёвушка не поскупился купить лучшие в лучшем магазине, — прикурил от лампады, круглосуточно горящей перед образами, и, успокоенный, затянулся. Но Арина Родионовна нахмурилась.
— Нехорошо; батюшка, — с укором сказала она.
— Э-э... — Он небрежно махнул рукой и всё радостно глядел на свою старую няню.
Но она укоризненно покачала головой:
— Нет, батюшка, нехорошо это...
Конечно же было смешно, что она, его няня, старуха, называет его «батюшка»!
— Бог простит, мама, — сказал он.
— Простит. — Она согласно кивнула головой. — А потому простит, батюшка, что не грешник вы, а мученик.