— А нет ли в монастыре рукописей, книг? — спросил Пушкин.
— Как не быть, — ответил Иона. — Да вот беда: когда пожар был и сгорела Никольская церковь, сгорел и архив, и казна, и посуда. И сундук сгорел, а в нём много грамот и указов... Однако ж пройдёмте дворами.
Спустились из настоятельского дома на монастырское подворье. Длинный каменный одноэтажный корпус, белённый известью, — трапезная и кельи для братии — разъединял передний и задний дворы, но имел арку посередине.
— Нельзя ли оглядеть келью? — спросил Пушкин.
— И келью, сын мой, и келью. — Однако ж самому Ионе захотелось осмотреть и погреба, и ледники, и поварню, конюший и коровий дворы.
— Святой отец, а что знаете вы о московском митрополите Иове[124]?
Оказывается, Иона знал не так уж мало.
— Знаменитейший и славнейший первосвященник. «Древний Рим пал, второй Рим в руках агарянских, а твоё великое царство — третий Рим». Вот так патриарх константинопольский Иеремия наставлял царствовавшего тогда сына царя грозного Фёдора Иоанновича[125]. — Иона оказался словоохотливым и красноречивым. — И утвердилось тогда в России патриаршество, и в Успенском соборе, в приделе Похвалы Богородице первым патриархом избран был московский митрополит Иов... И вот он, патриарх Иов, напутствовал перед смертью царя Фёдора Иоанновича и погреб его в Архангельском соборе...
— Но дальше, дальше, — с живым интересом и нетерпением расспрашивал Пушкин. — Что же при Смуте?..
Иона поднял наперсный золотой крест — награду Священного Синода, как бы призывая к терпению и смирению.
— Славнейший первосвященник, привёл он бояр к присяге царице Ирине Фёдоровне[126], но, ты знаешь, сыне, та отказалась и, как известно, приняла сан иноческий в Новодевичьем.
Они были в келье, когда зашуршала ряса и вошёл монах. Он остановился, увидев настоятеля и гостя.
— Иди, отец Мисаил, — сказал Иона. — Иди потрудись для спасения своего в ожидании Страшного суда...
Отец Мисаил растаял, как тень. А разговорчивый Иона продолжал:
— Заявил Иов тогда в земской Думе: искать, дескать, другого царя, кроме Бориса Фёдоровича Годунова, не должно — назначил молебствие во всех церквах и отправился к Борису крестным ходом.
— Да почему же Иов так поступил? Разве не знал о царевиче убиенном? Значит, нетвёрдого ума был политик?
— Сын мой, — сказал Иона, — всего нам знать не дано.
— А характер у него был каков?
— Что ж характер... Святой человек, и приобщить бы к лику святых. Во время бывших при Годунове голода и моровой язвы явил он себя истинным отцом и утешителем. И ревностен был к церковному благочестию.
— Когда на престол сел Лжедмитрий, он как же?
— Воистину мучеником христианским предстал Иов. Лжедмитрий лютовал: дескать, патриарх — раб Годуновых и должен оставить святительский престол. И вот в Успенский собор вбежали вооружённые, сорвали с патриарха одежды и повлекли вон. В убогой рясе чернеца и на простой телеге свезён был тогда Иов в Старицкий монастырь... Сын мой, — прервал себя Иона, — не могу вести с тобой больше беседу. Отведу тебя в монастырскую библиотеку... А не пожертвуете ли, Александр Сергеевич, монастырю на сосуды? — вдруг сказал он совсем другим тоном.
Пушкин испытал неловкость.
— Стыдно признаться, отец, — ответил он, — но я без гроша...
Библиотека вместе с ризницей располагалась в небольшой светёлке над старинными и массивными Анастасьевскими воротами.
— Истина от земли, а правда с небес, — на прощание сказал Иона. — Благословляю тебя, сын мой...
На стенах висели портреты патриархов — в золочёных ризах, с панагиями, в митрах, сверкающих драгоценными каменьями. В шкафах, на полках, в сундуках среди рухляди и служебных церковных книг лежали и совсем старые, рукописные, в обложках из бычьей кожи с металлическими застёжками, и списки древних летописей.
Пушкин с бьющимся сердцем погрузился в чтение:
«Лета 7109 излияние гневобурное бысть от Бога: омрачи Господь небо облаки и толико дождя пролилося, яко все человецы в ужас впадаша... Царя Бориса... от лихоимства и от неправды творяй милостыню, подобили зарезавшему сына у отца, и кровь его принося в златой чаше, да пиёт от неё ко здравию...»
И возникла сцена, от которой трепетно забилось сердце: тихий, смиренный летописец за бессонным трудом в монастырской келье...
Вернулся он в Михайловское запоздно. Его ожидали письма. Лёвушка побывал у Карамзина, но в какое раздражение привели Пушкина небрежные отзывы о его творениях: «поэмка», «приметен талант». Такое же раздражение когда-то вызывал у него директор лицея Энгельгардт, не желавший понять, что он — Пушкин! «Поэмка». «Талант». Он знал себе цену! С Карамзиным его связывало многое, на Карамзина опять возлагал он надежды в хлопотах, но всегда в душе его наряду с восторгом был против Карамзина и протест.
Вяземский написал поучение об отношениях с отцом. Он решительно настаивал на первых шагах к примирению. «Враги, — указывал он, — у тебя есть враги, хотя бы Воронцов, — обрисуют тебя в глазах царя человеком, который восстал против всех законов божеских и человеческих, человеком, который не выносит ограничений и из которого не получится хороший гражданин, раз он плохой сын. И это, несомненно, повредит».
Все подробности ссоры с отцом вспыхнули опять. И то, что все эти подробности обсуждались теперь не только помещиками соседних уездов, но и в далёкой Москве, и конечно же в самом Петербурге, и то, что его положение было почти непереносимым и бесправным положением ссыльного, привело его неожиданно в совершенно неудержимое раздражение.
Но письмо из Одессы поразило его, как гром. Туманский начал издалека: «Есть сведения, которые могут быть для тебя небезразличны». Пушкин сразу догадался, что сведения конечно же о женщине. «Эти сведения, — писал Туманский, — дошли до нас в Одессу из далёкой Италии...» Кровь яростной волной прилила к голове: говорилось об Амалии Ризнич. «Могу поздравить тебя, — не без юмора писал Туманский. — Амалия Ризнич разрешилась младенцем — сыном, и её муж, господин Ризнич, знает об этом...»
Письмо выпало у Пушкина из рук. Ребёнок был от него — в этом не могло быть сомнения: возлюбленная, расставаясь, ничего не скрыла.
У него сын! Странное, незнакомое прежде волнение овладело им. Он не одинок в мире — у него сын! И тут же он подумал, что никогда не увидит своего сына и сын никогда не увидит своего отца. Какое горькое ощущение! Что расскажут сыну о неведомом отце? Какая горькая судьба во всём уготована ему!..
Тотчас попытался от излить чувства в стихах:
Но нет! Его осенило иное: поэму «Цыганы» дополнит он раздумьями Алеко над колыбелью своего сына. Тут же он набросал первые строки:
Сын! У него сын! Где-то у груди женщины, которая вместе с минутами любовного забвения дала ему узнать грозные муки ревности, его сын... Раздался тихий скрип двери и шорох шагов. Пришла Ольга.
XVI
Чтение окончилось. Ожидая обычных восторгов, восклицаний, охов и ахов, Лёвушка, отдыхая от декламации, удобно расположился на стуле, несколько откинув голову. Пушкин — да и только!
126