Она рассказывала сказку про Султана Султановича — турецкого государя, но опять прервала себя.
— Вижу, несладко тебе, батюшка, — захотелось ей утешить того, кого она вынянчила. — Уж я-то вижу! Оно конечно: блошка кусает — и то зудит... Нет, Александр Сергеевич, радости вечной и печали бесконечной. Что делать: и сокол выше солнца не летает...
— Какой же язык у тебя, мама!
— Оно конечно, язык мал, а человеком ворочает... Вот мачеха подменила приказ, — продолжала она, — дескать, чтобы заготовить две бочки — одну для тридцать трёх царевичей, другую для царицы с чудесным сыном — и бросить их в море... — И опять прервала себя, почему-то вспомнив о Калашникове: — Ишь, шапка на нём как копыл, копылом и торчит. А морда вишь какая широкая. И дом у него не избушка на курьих ножках, пирогом подпёрта, блином покрыта... Вот, значит, тужит царица об остальных своих детях. А царевич идёт к морю, а море-то всколыхнулося, да вот и вышли из вод морских...
Запоздно сквозь темень и холод сеней Пушкин перебрался в одинокую свою обитель.
Послышался осторожный шорох. Пришла Ольга.
XIX
Ему снился сон, будто мчится он на тройке по заснеженной степи. Вокруг ни строений, ни станций, ни дорога, ни верстовых столбов, а звон колокольцев всё громче, громче, вот уже нестерпимо громок. Он проснулся и услышал во дворе звон почтового колокольчика. Тотчас он прильнул к стеклу и в сумерках зимнего утра увидел завязших в снегу лошадей и сани. В рубашке, босой, он выскочил на крыльцо. Из саней вылез рослый человек в заснеженной медвежьей шубе, накинутой на плечи. И он сразу же узнал: Жанно! Пущин!
Пушкин вскинул руки вверх, выражая этим ту бурю чувств, которая в нём поднялась. Ожидал он кого угодно: Дельвига, Кюхельбекера, Рылеева, Бестужева, — но никак не драгоценнейшего, первого своего друга Ивана Пущина, жившего в Москве.
А Пущин бросился к крыльцу, схватил Пушкина в охапку, осыпал его мёрзлым снегом и потащил в дом.
Им навстречу вышла Арина Родионовна. Она смотрела на обнявшихся молодых господ и одобрительно кивала головой.
— Бог даст, так и в окошко подаст, — сказала она. — Дал Бог! — Приехавшего она вроде прежде не знала, но увидела радость голубчика своего. — Дал Бог! — Она перекрестила Пущина.
А тот бросился к ней — и на радостях они поцеловались. Арина Родионовна расчувствовалась и расплакалась.
— Вишь, батюшка, счастье-то! — проговорила она. — Вить когда счастье придёт, так оно и на печи найдёт...
— Я взял отпуск, — принялся оживлённо рассказывать Пущин. — Из Москвы поехал в Петербург к отцу. Потом в Псков к сестре, она здесь замужем за Набоковым[139], который командует дивизией. Ну, думаю, тут рукой подать, сто с небольшим вёрст, как не навестить друга!..
Широкая, радостная улыбка освещала лицо Ивана Ивановича.
И видно было, что он доволен, радуется тому, что выполнил непростую свою затею. Лицо его стало шире, но имело всё такое же открытое, мужественное выражение, и всё так же весело и умно смотрели спокойные глаза, а мягкие гладкие волосы были аккуратно расчёсаны на пробор.
Вдруг друзья вновь бросились обнимать друг друга: можно было подумать, что до них только сейчас дошло в полной мере то, что случилось.
— Но ты-то, ты-то! Баки... Вроде ты — и не ты!..
— А ты-то!..
Сколько же они не виделись? Когда они виделись последний раз? На лицейской встрече в 1818 году? Или у Дельвига?.. Постой, в январе 1820 года Пущин уехал из Петербурга на несколько месяцев, а когда вернулся, Пушкина в Петербурге уже не было. Как ни считай, а пять лет они не виделись!.. Жанно! Француз!
И за кофе они продолжали поглядывать друг на друга, всматриваться друг в друга, будто всё не веря, что они вместе...
Но прежде всего: кто где из лицейских друзей? Кюхельбекер в Москве, издаёт альманах «Мнемозина». Дельвиг в Петербурге, издаёт альманах «Северные цветы». Матюшкин[140] вернулся после четырёхлетней экспедиции и собирается опять в кругосветную. Яковлев служит в Петербурге. Вольховский, Малиновский, Данзас[141] — офицеры. Горчаков — первый секретарь нашей миссии в Лондоне...
— Данзаса я встретил в Молдавии, — сказал Пушкин.
— Наши собираются. Знаешь, решили в двадцать седьмом году праздновать серебряную дружбу, а в двадцатипятилетие выпуска — золотую. Но где мы тогда будем?
— Вот именно, и будем ли?!
— А Дельвиг, знаешь, сочинил:
И пошли воспоминания о лицее. Помнишь фрейлину Екатерину Бакунину[142]? О, каким счастьем и даже совершенным потрясением было танцевать с ней на каком-нибудь лицейском балу! Кстати, Малиновский, буйный казак, тоже некогда влюблённый в Бакунину, теперь в лейб-гвардии Финляндском полку в чине капитана. Кстати, Бакунина почему-то ещё не замужем. А помнишь эти милые вечера у Теппера де Фергюсона[143] в особняке, похожем на маленький замок, с причудливым фасадом, узорами на фронтоне и навесом у входа, с танцами и мюзик в зале с инкрустированным паркетом и расписанным гризайлью потолком? Помнишь ли семейный праздник — и как же радостно было увидеть среди приглашённых милую Н., или скромную В., или резвую О. ...Или сборища в доме Велио[144] среди неисчислимого количества хорошеньких барышень разных возрастов... А рекреационный зал! А несносный вечерний звонок, оповещавший об отбое! По этому звонку приходилось раздеваться, умываться, ложиться в постель. В девять часов лампы гасились, но волнение дня ещё долго не гасло. Лишь тонкая перегородка разделяла — и то не полностью! — их дортуары! Сколько же признаний, жалоб, покаяний, слов гнева и отчаяния пришлось Пущину выслушать от Пушкина — и сколько же успокаивающих, одобряющих советов донеслось к Пушкину от Пущина...
Ожило, ожило прошлое, они опять рядом, вместе, будто не прошли годы, будто они всё те же и всё там же — в лицее!
И, вглядываясь в спокойное, открытое лицо первого своего друга, Пушкин с удивлением подумал, что даже блистательный князь Горчаков, находившийся на самой вершине лицейской пирамиды, за советами всё-таки шёл именно к Пущину.
— Ну а ты, ты! — воскликнул Пушкин. — Как же ты из гвардейского офицера превратился во фрачника — в гражданского судью в Московской палате?
Пущин задорно улыбнулся.
— А вот пожелал приносить необходимейшую для общества пользу. — Но тут же сделался серьёзным. — Куда как всё было сложно! Родные просто отчаялись. Ведь я как-никак внук адмирала и сын генерала и вдруг занялся поджигателями, ворами, убийцами, взяточниками... Как-то на балу я танцевал с дочерью московского генерал-губернатора — я, надворный судья, — и все были шокированы. Однако же кто будет укрощать лихоимство, подкупы, взятки? Ведь здесь дело не карьеры, а совести.
Пушкин смотрел на друга с привычным восхищением.
— Расскажи, расскажи мне!
— Что же рассказать... Ну, вот недавнее дело: однодворец вашего же, Новоржевского уезда приобрёл землю у соседа, богатого помещика, — да ты и фамилию его, верно, знаешь, но Бог с ним, — и вдруг в уездной конторе пожар; так и так, значит, документы исчезли, значит, ты не платил, значит, земля по-прежнему моя. Ну, однодворец, естественно, скандалить, даже с кулаками, а тот его в сумасшедший дом. И такие связи имеет, что даже мне в палате говорили: отступись, зачем почтенного человека беспокоить? Но уж я — нет! Жена этого несчастного вся в долгах и в таком положении оказалась, что согласилась на гнусные притязания богача. А что, идти по миру с ребёнком? Ну, я к врачу — так он и врачей подкупил, вот, говорят, наше заключение: способность восприятия впечатлений нарушена, гневлив, да к тому же отец его тоже страдал умопомешательством. Что делать? Вызвал десять свидетелей — явилось двое: боятся! Делопроизводство судебное, видишь ли, совсем не простое. Для вынесения приговора нужны веские доказательства, иначе выйдет как раз то злоупотребление властью, с которым мы боремся... [у, пришлось повозиться!
139
140
141
142
143
144