— Почитай мне ещё что-нибудь своё, — попросил Пущин.
— Изволь. Я тут занялся «Записками» — нечто вроде биографических заметок, которые нужно объединить. Тебе может быть интересно!
И Пушкин достал тетрадь.
— Вот я пишу: выйдя из лицея, я почти тотчас уехал в Псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике, и прочее, но всё это нравилось мне недолго, и прочее... — Он прервал себя. — Дальше я пишу о своём двоюродном дяде, арапе, он и сейчас здесь, в соседнем Петровском. Прочитать тебе? Изволь. «Я навестил его, он потребовал водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести...» — И опять прервал себя. — Недавно я его навестил. Дальше воспоминания о петербургской жизни, о сходках в доме Никиты Муравьёва, об «Арзамасе», о собраниях «Зелёной лампы»...
Время текло незаметно. Они давно уже беседовали при зажжённых свечах. Пробежал денёк!
— Ну, мне пора! — Пущин, склонив голову, посмотрел на Пушкина ясными глазами. Но в глазах угадывалась грусть.
У Пушкина задрожали губы.
— Жанно! — Сейчас ему показалось, что среди многочисленных его друзей нет у него никого ближе Пущина. С ним связано всё — пора возмужания, надежд, мечтаний, ошибок и первых радостных озарений...
— В Москве зайди к Вяземской. В Одессе я задолжал. Ты в Петербурге у Лёвушки возьми деньги...
Арина Родионовна засуетилась.
— Покушайте на дорожку, батюшка Иван Иванович. А человека вашего я уж накормила! На дорожку вдосыть надобно... Вчера кот умывался — к гостям, думаю. Да, старая грешница, не заготовила напитацца вдосыть вам...
— Прощайте, мамушка, — с чувством произнёс Пущин.
— А уж нашему-то радость!.. — сказала Арина Родионовна, кивая на Пушкина и утирая слёзы.
Пушкин — бледный, молчаливый, поникший — следил, как Пущин закутывается в шубу.
— Оно конечно, и собака на чужбине тоскует, — продолжала Арина Родионовна. — А в глуши с нами легко ли ему?
Вышли во двор. Пущин и его человек забрались в сани и застегнули полость. Ямщик в меховой шапке и тулупе бочком вскочил на передок, разобрал вожжи, крикнул — сани скособочились, так что, казалось, грядкой зачерпнут снег, потом выровнялись и заскользили. Звякнули колокольчики.
— Жанно! Француз!
Прощай, друг. Когда увидимся? Увидимся ли? Боже мой!
XX
Приезд друга и откровенный их разговор привели его в состояние лихорадочного возбуждения. Что-то небывалое готовится! Коренное? Бессмысленное? Неизбежное? И когда сверкнёт молния и грянет гром, пролившаяся грозовая кровь даст ли благодатные всходы? И то, что он отдалён от своих друзей, случайность или указующий перст Судьбы? Нужно было многое бесконечно важное понять, осмыслить, осознать — и, может быть, что-то для себя решить...
Пока что жизнь протекала по-прежнему. Поздним зимним утром, накинув на плечи халат, через пустынный, занесённый снегом двор он направлялся из дома в нетопленую баньку. С вечера в жестяное корыто налита была вода. К утру её покрывала толстая корка льда. Замерзшее оконце тускло пропускало зимний свет. Деревянные полки покрывал пней.
Раздевшись догола, он разбивал кулаком лёд и своей неторопливостью будто дразнил двадцатиградусный мороз. Вода обжигала тело, острые иглы покалывали суставы, а он спокойно лежал, выталкивая изо рта белёсый пар. Потом, расплёскивая воду, выскакивал на деревянную решётку и истово, докрасна растирал домотканым льняным полотенцем ладное своё мускулистое тело.
Когда он возвращался, навстречу из кухни несли завтрак.
Днём седлали коня. Среди безмолвных заснеженных полей, защищаясь от леденящих порывов ветра и глядя на метущуюся позёмку, или в лесу, утонувшем в снегу, под защитой неколебимых стволов и распластанных, отяжелевших веток, можно было отдаться течению бурно сталкивающихся мыслей. И прежде всего его творения. Из множества замыслов какой ему ближе по духу сейчас? Трагедию после первых пяти сцен он отложил. Трагедия была о прошлом, а он захвачен был настоящим и будущим. Впрочем, не произрастали ли они из прошлого, как злак из земли? Во всяком случае, то, что наконец-то с дружеской откровенностью открыли ему, неизбежно должно было изменить кое-что в самом развитии главного его детища, огромной поэмы, в которой на ощупь он шёл от главы к главе. И если четвёртая глава «Евгения Онегина» была в общем ясна, то о чём будет пятая?
И вот он в своей комнате — то за столом, то на диване с книжкой, а то лихорадочно ходит, почти бегает из угла в угол.
Захотелось выразить в стихах огромную радость, которую он испытал от свидания с другом. Послание к Пущи ну! Начало легло почти сразу:
«Мой первый друг — Мой давний друг — Нежданный гость — Мой гость бесценный — И я судьбу благословил — Когда сей двор уединённый — Пустынным — Печальным снегом занесённый — Твой колокольчик огласил».
Боже мой, судьба всех разбросала в разные стороны. Сквозь минувшие годы лицейская семья вспоминалась единой, мирной, бесконечно счастливой, а они все, «чугунники», спаянные вечным и нерушимым братством. Нужно было сказать о Судьбе — и в этом выразить тот рокот неумолимых событий, приближение которых он теперь ясно ощущал:
«Скажи, куда девались годы — Скажи, где наши? где друзья? — Где ж эти липовые своды? — где Горчаков? где ты? где я?
Судьба, судьба рукой железной — Разбила мирный наш лицей — Наш мирный развела лицей...»
Но строки о гражданском подвиге друга, о деятельности его на судебном поприще почему-то не давались:
«Но ты счастлив, о брат любезный — Счастлив ты, гражданин полезный — На избранной стезе своей...»
Нет, стихи не шли!
«Ты презрел — Ты победил предрассужденья — Ты от общественного мненья — От истинных граждан — И от признательных граждан — Умел истребовать почтенья — И ты потребовал почтенья — Умел потребовать почтенья — В глазах общественного мненья — Ты от общественного мненья — Клеймо стереть отверженья...»
Долго бился он и бросил, не закончив стихотворение. В России крали, брали взятки и, верно, всегда будут красть и брать взятки — так этим ли заниматься поэту?
Когда на дворе мороз и всё вокруг завалено снегом, ты невольный пленник своей комнаты. И Пушкин обрадовался, когда пришла Ольга.
Улыбаясь девушке, он помог ей снять шубу из овчины и развязать платки. У Ольги ресницы и брови от мороза побелели, а щёки пылали. Всё же она перестала бояться его, привыкла к нему и даже старалась нравиться. Ей хотелось, чтобы ему с ней не было скучно.
— Загадку загадаю, ага? — сказала она.
Он погладил её по шелковистым светлым волосам. Она ободрилась, оживилась.
— Без рук, без ног, — произнесла она скороговоркой, — а в гору лезет?
У него складка залегла от переносицы через лоб. А она рассмеялась.
— Дежа!
Он не понял. И она пояснила:
— Ну, квашня под тесто!
Он поцеловал её. Тогда она заговорила шёпотом:
— Ой, барин, сумляюсь я очень, а вдруг батюшка изведал?
— Не бойся, не бойся, — успокаивал он.
И она доказала, что не боится. А потом сказала:
— Вот у меня родиминка тута. Значит, я судьбой меченная, да, Александр Сергеевич? Ах, я вас ничего не прося, Александр Сергеевич, а только на милости ваши очень надеюсь... Севони всё о вас, о вас думала. Навыкла я теперь к вам. Ай, бедушка! Ай, лихонько... Мне жданки теперь уж невтерпёж. Я аж стомилася...