— Что ж ты, дурак, в господскую гостиную впёрся в грязи! — осерчала Прасковья Александровна.
— Дак, барыня, Прасковья Александровна, велела побыстрее.
— Кто же ещё? — рассердился Пушкин. — Сказать ему нет, мол, дома и не скоро будет...
— Дак они ждать изволят... Барон — о себе говорят...
— Что? — Пушкин вскочил. — Кто? — Не простившись ни с кем, он выскочил из дома.
Он скакал, не жалея хлыста. Грязное месиво разлёта лось из-под лошадиных копыт. Скорее! Неужто?..
Что же он застал! Дельвиг лежал на диване, по-детски подогнув ноги, а Арина Родионовна заботливо кутала его в шали.
— Замаялся... — Она будто даже предостерегала Пушкина, оберегая гостя. — Уж больно трухлявый... Сомлел с дороги.
Дельвиг сонно приподнял голову.
— Это ты, Француз?..
— Боже мой, Дельвиг! Неужто, Боже мой!
Дельвиг степенно поднялся с дивана, мешковатый, одышливый и ещё более располневший. Он пошарил рукой — наконец нашёл и надел очки с толстыми стёклами. Некоторое время они смотрели друг на друга, потом обнялись.
Наконец-то он всласть наговорится о поэзий, о журнальных битвах, о новинках — русских и иностранных — с Дельвигом, который протёкшие долгое пять лет варился в гуще петербургской литературной жизни.
— В «Вольном обществе любителей русской словесности», — рассказывал Дельвиг, — противоборствуют партии. Видишь ли, Француз, ты уехал, а я занял должность цензора стихов, что ли, то есть в заседаниях оглашал оценки. Ну и начались нападки на наш священный союз поэтов. Меня в «Благонамеренном» назвали Сурковым — дескать, я люблю спать; Кюхельбекера — Тевтоновым из-за его немецкого происхождения. Ну и всякое такое. В общем, дунь и плюнь!
Дельвиг протёр очки.
— Тося! — воскликнул Пушкин. Боже мой, ведь пять лет они не виделись!
Вообще есть всякие нюансы и сложности — постепенно вводил Дельвиг друга в курс событий. Рылееву и Бестужеву издавать альманах «Полярная звезда», как известно, помогал Слёнин. Вдруг они решили обойтись без услуг многоопытного дельца. Вот Слёнин и поставил условия Дельвигу: издавать «Северные цветы». Те всполошились — да поздно и видят теперь в Дельвиге конкурента.
— Из-за тебя, Француз, и дерёмся!
И Тося поблагодарил за отрывки из «Евгения Онегина», за «Демона», «Песнь о вещем Олеге» и «Прозерпину».
— Ты, Француз, поддержишь меня?
Он привёз «Северные цветы», собранные бароном Дельвигом на 1825 год. Это была изящная книжечка в осьмушку, с гравированными картинками и виньетками, изображающими лиру и гирлянды цветов. Отдел «Стихотворения» открывала «Песнь о вещем Олеге».
Дельвиг восхищался ею. Рылеев же и Александр Бестужев относились к ней по-иному.
— Видишь ли, — размышлял Пушкин, — у Рылеева в думе «Олег вещий» вовсе отсутствуют исторические характеры. Он видит в Олеге лишь символ древней нашей национальной славы. У меня же именно характер: первобытное простодушие, детская вера в слова прорицателя, трогательная привязанность к другу-коню.
Конечно же Рылеев и Александр Бестужев — благородные люди и таланты. Но что-то в них... Правда, Тося? Конечно же, Француз! Что-то в них помимо искусства.
— Они целят, — сказал Дельвиг. — Все целят, целят...
— Они целят, — взволнованно повторил Пушкин. — Ты прав!
— А какая цель у поэзии может быть помимо самой поэзии?
— Ты так думаешь, барон? Ты сам это придумал?
— Сам и придумал.
— Не украл? Ну, дай я расцелую тебя!
Заговорили о нашумевшей статье «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 года и начала 1825 года», открывавшей «Полярную звезду».
У Пушкина было немало возражений. Он сделал даже набросок статьи.
— Бестужев пишет: у нас нет литературы, но есть критика. Врёт! Да и где у нас критика? Где наши Лагарпы, Шлегели, Сисмонди[176]?.. И кто оценён у нас по достоинству?.. Вот он пишет: у нас нет гениев и мало талантов...
— Врёт, — спокойно сказал Дельвиг. — Ты — наш гений.
Пушкин усмехнулся. Он знал себе цену. Но знал также, что похвальба и благовоспитанность — вещи несовместимые.
— У тебя народная слава! — продолжал Дельвиг. — Гений в тебе я угадал ещё в лицейскую пору.
— Ах, милый Дельвиг, я больше читаю, чем пишу.
— Но ты ведь не бросишь стихи?
— Нет, барон, но...
Ах, если бы сейчас с ними были Рылеев и Бестужев! Уж то-то наговорились бы!
— А я так довольно верю в тебя, гения нашего... — Дельвиг выглядел очень солидным. — Не в голову твою, юную и незрелую, а в верность красоте... Целую крылья твоего гения.
— Тося!
Пять лет не виделись! Был бы с ними сейчас ещё Кюхельбекер! Заговорили о Кюхельбекере.
— Вилли много врёт о романтизме, — сказал Пушкин. — Элегии и послания для него уже не поэзия: подавай ему только оды!
— Вилли совсем сошёл с ума, — подтвердил Дельвиг. — Читайте только священные и духовные книги!..
— И всё же он пишет много дельного.
Был бы с ними сейчас Кюхельбекер! Пусть бы Вилли бесился, брызгая слюной, возвеличивая горячечного деда Шишкова и мертвенно-холодного Шихматова[177], восхваляя архаизмы и славянизмы и ниспровергая Карамзина и Жуковского...
— Надеюсь, он приедет ко мне в Михайловское? Я жду его.
Дельвиг пожал плечами. О Кюхельбекере он мог говорить лишь в насмешливо-надругательской манере, которая прочно установилась в лицее.
— Я хлопотал, устроил ему поездку в Париж, а он там безумствовал, на лекциях о русском языке и литературе позорил великого Петра, оковавшего крестьян цепями рабства, — зачем же, спрашивается, знатному Нарышкину беспокойный такой секретарь?.. Вдруг собрался бежать в Грецию... Наконец, его устроили на Кавказ к Ермолову[178], он буйствовал, дрался — вот его и отставили по причине болезненных припадков... Теперь кое-как подрабатывает уроками.
Но какое было бы счастье, если бы с ними был сейчас Кюхельбекер! И Баратынский!
— У нас Баратынский первый! — в восторженном порыве воскликнул Пушкин. — Я уступаю ему место...
— Нет, Француз, — с выражением строгости сказал Дельвиг. — Ты знаешь, как я люблю Баратынского. Но первый у нас — ты.
— Ну хорошо, хорошо. И ещё Языков.
— Я знаком с ним. — Дельвиг почему-то поморщился. — Нет, Француз. Первый у нас — ты! — повторил он.
— Объединиться нам нужно — вот что! — Пушкин взволнованно расхаживал по комнате. — Издавать журнал нужно — вот что! Homme de lettres[179], как в Европе. Собраться вокруг тебя, Тося. Ты наш центр. Тебя ценят и знают Жуковский, Гнедич, Крылов, Баратынский, Кюхельбекер и я, тебя любим, гордимся тобой. В «Вольном обществе» ты известен не менее, чем Рылеев с Бестужевым... Ведь вот Иван Васильевич Слёнин обратился к тебе — человеку ленивому, не коммерческому, потому что Слёнин — умный человек.
Пять лет! И они невольно обратились к началу всех начал — к их лицею. Из лицейских поэтов именно Дельвиг явился первым в печати. А уж потом Пушкин. Подумать только, десять лет прошло с тех пор!
— А мы вовсе не изменились, — рассудил Дельвиг, — потому что в самом начале испили сладость классической стройности и гармонии.
Да, в самом начале Кошанский[180] «Цветами греческой поэзии», переводами Эшенберга напитал их мифами, образами, красками, именами античности — преданиями об Арионе, Дедале, Прозерпине, Пигмалионе, Адонисе, Орфее, Эвридике, Эхо, Леде... Там, в Царском Селе, среди поросли клёнов и лип, на перекрёстках аллей высились античные бюсты и статуи; в глади озёр отражались Геркулес с палицей и Флора с венком; юные лицеисты бегали, возились, прыгали в парке вблизи Дафны и Аполлона, Плутона и Прозерпины, Ниобы с дочерью, мальчика на дельфине; с крыльца директорского дома на них смотрела Минервина сова; и вся длинная Камеронова галерея уставлена была изображениями богов и героев, а на плафонах и гобеленах порхали, резвились, ныряли амуры, купидоны, фавны, сатиры, селены, нимфы — классическая древность окружала лицеистов со всех сторон: барельефами домов, кариатидами дворца, гравюрами книг...
176
177
178
180