Выбрать главу

Он явился. В самом деле, уже в разгаре были хлопоты, подготовка к отъезду: укладывали сундуки, вязали узлы, а во дворе ожидала карета, поставленная на полозья.

Пушкин любил этот дом, заботливо и со вкусом обставленный, он привык к библиотечным шкафам, к надписи над дверями классной комнаты: «Repetitia est mater studiorum»[230], к мирным вечерним чаепитиям, к музицированию в зале.

   — Милый Александр, почему вы невеселы? — встретила его заботливым вопросом Прасковья Александровна.

   — У меня тысячи причин, — ответил Пушкин. — Ну, хотя бы потому, что вы уезжаете, а я остаюсь, и мне будет вас не хватать...

   — Жизнь не роман, — сказала Прасковья Александровна.

   — Жизнь женщины — всегда роман...

   — Перестаньте. Не говорите со мной как с моими молодыми дурочками дочерьми.

   — Но...

   — Никаких «но»! — энергично возразила Прасковья Александровна. — Я прожила сорок лет и трезво смотрю на жизнь. Я забочусь о своих птенцах — вот и всё. А вы поэт, значит, горячая голова, значит, фантазёр. Вот вам мой совет: сделайте наконец первые миролюбивые шага по отношению к вашему отцу — хотя бы ради вашей матери. Зачем ваш ум, как не для того, чтобы становиться выше житейских неприятностей?

   — Благодарю вас, драгоценная. — Пушкин поцеловал руку Прасковье Александровне.

   — Я сама не в своей тарелке, — сказала маленькая женщина. — Понимаете, я видела дурной сон. Будто у меня, в моём доме много гостей, и в то время, как мы сидим за длинным столом, у меня на руке сломалось большое золотое кольцо... Ведь это не к добру?

За всей этой сценой ревниво следили блестящие, широко открытые глаза. Как только мать отошла, её старшая дочь заняла место возле Пушкина.

   — Я уезжаю, — горячо зашептала Аннет, — но утешаюсь надеждой, этой опорой несчастных... Я вечно не забуду вас. Раньше я прозябала, но с вашим приездом сюда почувствовала, что живу. Я вечно буду вам благодарна...

Что мог Пушкин ответить? Его так мало в жизни любили. Её преданность трогала его, но душевная деликатность заставляла маскировать чувства.

   — Я не способен на сентиментальность, — сказал он. — Просто не способен. Я так устроен. Душа моя, может быть, и готова вспыхнуть, но разум тотчас говорит: что это, к чему это, зачем?

   — Значит, вы очень несчастный человек.

   — Да, я несчастный человек.

   — Вы писали в альбом кому угодно, только не мне... Ну хорошо, я не упрекаю... Прочитайте же дома! — Записка, которую Аннет сунула в руки Пушкина, зашита была в кусочек материи — она носила её на груди, на крестике.

Но Пушкиным опять завладела Прасковья Александровна.

   — Я слышала, что губернатор приглашает вас в Псков?

   — Не тронусь с места, — решительно сказал Пушкин. — Я добиваюсь от правительства большего. Я прошу Жуковского договориться, однако не ставить условий...

   — Но вы могли бы проводить нас до Пскова?

   — Вот это я сделаю охотно!

Вновь место матери заняла Аннет.

Между тем у энергичной Прасковьи Александровны перед отъездом нашлось важное дело. Привели, как она приказывала, крестьянских мальчиков и девочек для выбора тех, кто мог научиться разным ремёслам: печников, каретников, сапожников, плотников, кружевниц, вышивальщиц. Дети испуганно глядели на барыню. Девочки были в домотканых рубахах, мальчики в портах из домотканой же пестряди. А матери их жались у крыльца, и некоторые от страха плакали.

Прасковья Александровна быстро вершила суд. Одних браковала — и те радостно выбегали из барского дома; те, которых она отбирала, заливались слезами.

Пушкин с любопытством и состраданием следил за странной этой сценой.

Прогулка в первой половине марта 1826 года.

Косые лучи утреннего весеннего солнца отсвечивали в лужах, затянувшихся ночью ледком. Солнце стояло над лесом и уже сильно и ярко заливало светом рыхлый снег. Тени густо тянулись.

...Что делать с «Годуновым»? Печатать — цензура. Тем более рискованно пробовать на театре. Ждать — вот что нужно. Ждать, как ни рвётся сердце. Сам Карамзин просит прислать трагедию на прочтение. Нет, нельзя посылать даже Карамзину.

Плетнёв пишет об успехе у публики «Собрания стихотворений». Почти все экземпляры раскуплены. Значит, будут хоть какие-то деньги...

В Петербурге друзья притаились, не пишут. Слава Богу, обоих Раевских выпустили. Вот что нужно: чтобы Жуковский и Карамзин сказали новому царю Николаю: ваше величество, если Пушкин не замешан в заговоре, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться; ему 26 лет, а он уже 6 лет в опале...

Пятая глава «Онегина» почти готова. Онегин, конечно, не принадлежал к заговору. На фоне вершившихся событий он вообще предстал ничтожной фигурой модного бездеятельного франта. То, что в Европе было явлением, в России было пока лишь модой, как иноземный лексикон. Всё же в его модной разочарованности и охладелости проглядывалось недовольство обществом и порядками — и в этом он, Пушкин, угадал и изобразил чувства тех, кто вышел на площадь. Действительность не соответствовала идеалам, с которыми молодые люди некогда вернулись из освободительных заграничных походов. Так чувствовала вся новая молодая Россия, так чувствовал и Онегин.

Но со второй главы «Онегина» уже составляют списки; значит, нужно спешить с её печатанием...

Издавать «Цыган» — вот что нужно. Брат перепишет, пришлёт рукопись. Он, Пушкин, добавит предисловие, примечания — и с рук долой.

Уже по-весеннему пригревало солнце. Весеннее солнце всегда будоражило его.

XLI

В семье Пушкиных царило волнение: решалась судьба младшего, любимого сына. Что делать? К какому решению прийти? Лёвушка служил в Департаменте духовных дел иностранных вероисповеданий, вернее, числился, а не служил, но грозил уйти в отставку: он, как некогда старший сын, желал в армию. В армию? Но расходы на экипировку! Но опасности кавказских походов!

Любя сына, всё же нельзя было закрывать глаза и не видеть: Лёвушка вёл уже не рассеянную, а просто дурную жизнь — издерживал куда больше, чем позволяли собственные и отцовские средства, кутил и был щёголем, спуская доходы от литературных трудов брата.

И вдруг важная новость. Бенкендорф, который вошёл в силу при новом царе, через специальное лицо предложил достойный чин офицера в создаваемом им жандармском корпусе. Вот тут-то в семье закипели споры и страсти.

Жили всё на той же набережной Фонтанки, но — поскольку в характере Надежды Осиповны была непоседливость — уже не в Коломне, не в массивном, вполне надёжном доме Клокачева, а в куда более ветхом доме Устинова у Семёновского моста. И здесь снимали целый этаж, и обстановка была прежней: скаредность главы семьи не позволила потратиться на новые мебели. Впрочем, квартира теперь казалась почти пустой: Александр и Арина в деревне, а Лёвушка пропадал по целым неделям. Тем больше внимания обращалось на Ольгу: по-прежнему мать строго воспитывала её и не разрешала одной отлучаться в город. Замужество превратилось в мечту. Претендентам отказывали одному за другим, потому что гордый Сергей Львович почитал их недостойными из-за недостаточной родовитости. Ольга запиралась в комнате, музицировала или занималась живописью, но вдруг сотрясалась в рыданиях, повторяя в отчаянии:

— О, le despotisme de mes parents!..[231]

Вдруг всем стало не до неё. Надежда Осиповна, боясь за судьбу любимого сына, склонялась к мирной службе его в жандармском корпусе. Сергей Львович, который, мягко говоря, оправдывал c’est la femme qui porte le pantalan[232], решительно восстал: Пушкины — и в жандармах? Нет! Никогда! Ни за что! Родовая честь взяла верх над бесхарактерностью.

вернуться

230

«Повторенье — мать ученья» (лат.).

вернуться

231

О, деспотизм моих родителей! (фр.).

вернуться

232

Быть у жены под каблуком (фр.).