— Но я их не писал, ваше величество... Я давно отстал от либерального бреда. Теперь мои труды вполне в хорошем духе, они все подцензурные, а не карманные...
— Слово дворянина?
Вот на чём решил сыграть Николай: на той совершенной откровенности, на мужественной правдивости, на чувстве чести, которые должны связывать дворян с их сюзереном. Это выглядело бы по-средневековому романтично и должно было отвечать натуре Пушкина.
— Слово дворянина! — воскликнул Пушкин.
Николай принялся расхаживать по кабинету.
— Эти бунтовщики, безумно поднявшиеся против российских государственных порядков, против законного своего государя, знали ли они сами, чего хотят? Без установившегося образования, с сумбуром в голове, с путаными идеями, они дерзнули противопоставить себя власти. Знал ли ты кого-либо из них?
Пушкин побледнел.
— Я знал главнейших, — сказал он тихо.
Николай кивнул головой. Вот так и нужно разговаривать: как дворянин со своим сюзереном — с мужественной откровенностью.
— Но умысел сего бунта не в свойствах, не во нравах русских! — продолжал Николай. — Не от дерзностных мечтаний, всегда разрушительных, но от постепенных действий правительства усовершенствуются отечественные установления... — Он остановился перед Пушкиным, глядя на него своим тяжёлым, леденящим взглядом. — Твои друзья мне писали из крепости о нуждах России. Но разве не о том же думаю и я? Вот они каются в своём вольно-дерзко-безумнодумстве. Но нет, в мыслях они во многом правы. А не правы они в действиях, нарушив законный, освящённый веками порядок. Ты согласен?
— Ваше величество, сама жизнь показала, что они ошибались.
— Твой друг Александр Бестужев написал мне из крепости, что небо даровало России в моём лице другого Петра Великого.
— Как бы хорошо! — воскликнул Пушкин.
Николай снова заходил по кабинету.
— В России недостаток законов! — Он обращался к Пушкину, будто делился с ним заветными своими мыслями. — И я должен искать славы законодателя. Да, имя Николая должно стать выше имён Ярослава и мудрого царя Алексея Михайловича, стать в потомстве наравне с именами Юстиниана, Феодосия[236] и Наполеона. Но мне нужны люди! Мне нужна помощь, мне нужны советники!
Он обращался к Пушкину, будто именно от него ждал помощи и советов, и сказал как бы между прочим:
— Я дарую тебе свободу, забвение прошлого.
Тяжёлая гора свалилась с плеч. Пушкин испытал радостное волнение.
— Государь, я всегда отличал монархию от деспотии!..
— В России самодержавие — незыблемый государственный принцип, а вся зараза эта занесена к нам извне. И на что же могли надеяться бунтовщики? — Теперь в голосе молодого властителя зазвучало презрение. — У кого же рассчитывали они найти поддержку? Политические изменения, которые эти невежды и сумасброды заимствовали у Европы, в России не сообразуются ни с духом народа, ни с общим мнением, ни с самой силой вещей...
В голове Пушкина своевольно вспыхнули слова, им же вложенные в уста умирающего царя Бориса: тот обращался к сыну:
Зачем, откуда, к чему сейчас ожили слова московского самодержца — они исчезли, заглушённые голосом Николая.
— Я сам не удовлетворён положением дел в стране и намерен вступить на путь реформ, — твёрдо говорил он. — Я должен принять на себя труд составления свода существующих узаконений и издания нового уложения. Я обратил комиссию составления законов во Второе отделение императорской канцелярии. Я составил комитет, который должен выработать проект реорганизации всего государственного управления. Я намерен многое преобразовать!
Николай повторял роль, так удавшуюся с закоренелым злодеем Каховским[237]. Он сказал обречённому: ты меня ненавидишь за то, что я раздавил партию, к которой ты принадлежал, но я желаю русскому народу свободу, однако ему нужно сперва укрепиться, но верь, я люблю Россию, — и злодей рыдал. Кажется, и на сей раз роль удалась.
— Ваше величество! — воскликнул взволнованный Пушкин. — Да, я чувствую, Россия обрела нового Петра Первого! — Он воодушевился. Вот каков новый царь — волевой, твёрдый, думающий о судьбе и благе России. Красноречие овладело им. — Ваше величество, я всегда призывал, что государственная власть может быть источником добра и зла... Ведь и сама Римская империя отражала соотношение тогдашних общественных сил!
Гипнотическая скованность его прошла, но в то же время он вдруг почувствовал, как устал и замёрз. В кабинете старинного, с толстыми каменными стенами дворца было холодно, и он отступил к камину и почти присел на край столика.
Николай усмехнулся, отвернулся кокну, а когда обратил лицо своё к Пушкину, в чертах его была такая жёсткая властность, что поэт сразу исправил невольную оплошность. Тем не менее он красноречиво развивал свои мысли:
— Конечно же, ваше величество, я понял, и уже давно, что отечественные установления могут лишь постепенно совершенствоваться свыше. Но, ваше величество, вот исторический пример. Некто Вибий Серен по доносу своего сына был принуждён римским сенатом к заточению на безводном острове, но император Тиберий[238] воспротивился, говоря, что, если человеку дарована жизнь, не должно лишать его и способов к поддержанию жизни. Не правда ли, ваше величество, слова, достойные ума светлого и человеколюбивого? Вот так же и вы ныне поступаете со мной: даёте мне новую жизнь и способы поддержать её... Ах, ваше величество, как полезно молодым людям знать римскую историю! Преподаватель мог бы с хладнокровием показать им разницу духа народов, источники нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийством кесаря, но представлять Брута[239] защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а кесаря — честолюбивым возмутителем!..
Лицо Николая мгновенной мимической игрой приняло какое-то новое выражение.
— Вот ты говоришь со мной умно, откровенно, почтительно-смело, и мне такая речь полюбилась: я вижу, что имею дело с одним из умнейших людей России. — Снова улыбка тронула его губы. — Мой брат, покойный император, в своё время дал мне читать поэму твою «Руслан и Людмила». Я был в восторге. И с тех пор читаю всё твоё, Пушкин. Пиши же на славу России! А что ты пишешь теперь? — Ему, конечно, уже известны были списки крамольных и безобразных сочинений «На 14 декабря» и «Гавриилиада», но не о том следовало сейчас говорить. — Так что же ты пишешь? — повторил он даже с выражением заботливости.
— Почти ничего, ваше величество. Цензура очень строга.
— Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?
— Цензура не пропускает и самых невинных вещей: она действует крайне нерассудительно.
Николай понимающе кивнул головой.
— Ну что же, я сам буду твоим цензором, — сказал он властно. — Теперь направляй свои сочинения прямо ко мне.
Это прозвучало неожиданно, и Пушкин не сразу мог оценить положение и найти ответ. Но всё же первыми пришли соображения о любимом его детище — о трагедии «Борис Годунов». Цензор-царь разрешит её к публикации, а быть может, и к постановке. Выгода необъятная!
— Ваше величество! Можно ли найти слова... достойные благодарности... которую...
— Но помни, — сказал Николай, — покойный государь, мой брат, освободил Карамзина от цензуры и этим наложил на него особые обязанности умеренности.
Пушкин молча склонил голову. Затянувшаяся беседа крайне утомила его. Но близился миг: вот сейчас он выйдет из кабинета — свободный, свободный!
236
237
239