Цепь казаков и полицейских вдруг расступилась — и сразу всё смешалось в давке, водовороте, толкотне. Произошло непредвиденное. Фонтаны рушились, вино черпали ладонями, картузами, шляпами. Кто-то тащил баранью ногу, другой — зажаренную курицу, третий волочил затвердевшие пирога. Канатоходцы, спасаясь, попрыгали на землю и спрятались. Толпа сметала всё. Слышался вопль:
— Билеты!..
Императорская чета и знатные гости поспешно покинули празднество.
Неистовый разгул овладел полем.
— Бери, братцы!..
Срывали холсты с подмостков, ломали галереи, обдирали царский павильон.
Послышалась команда, и казаки врезались, раздавая направо и налево удары нагайками. Но обезумевшие все рвались к остаткам фонтанов, к чанам с пивом.
— Забавно, — хладнокровно сказал Соболевский. — Поедем?
— Нет, подожди, — ответил Пушкин. Он смотрел во все глаза.
— Меня ждут у графини Орловой.
— Подожди... — Он всё вглядывался в то, что происходило. — Однако же, однако... А если бы не вино, а настоящая водка?
Но постепенно поле пустело.
— Поехали же, — торопил Соболевский.
— Отвези меня в гостиницу, — попросил Пушкин.
...В убогом своём номере он опять долго и неподвижно сидел на стуле. Что-то не поддавалось усилиям мысли и не воплощалось в ясное сознание. Всё никак не мог он дать себе ясный отчёт, что же в его жизни произошло... Вот что: он так знаменит, что и царь счёл нужным с ним посчитаться... Но, может быть, вот что: новый царь незауряден — не тот бездеятельный, двоедушный правитель, каким был Александр, а волевой, твёрдый, решительный реформатор, думающий о благе и судьбах России, — новый Пётр I! Тогда нужно быть с ним.
Оказывается, его ожидала почта. Письмо было от Аннет Вульф, теперь своеволием матери из тверского имения переброшенной в Петербург. Письмо было трогательно своей смиренной откровенностью и безыскусной преданностью.
«Что сказать вам и с чего начать своё письмо?.. — вопрошала Аннет. — А вместе с тем я чувствую такую потребность написать вам, что не в состоянии слушаться ни размышлений, ни благоразумия... Ах, если бы я могла спасти вас ценой собственной жизни, с какой радостью я бы пожертвовала ею ради вас и вместо всякой награды попросила бы у неба лишь возможность увидеть вас на мгновение, прежде чем умереть...»
Кто-то в этом мире любит его. Как утешительно это! Может быть, жениться на этой девушке? Но ведь, Господи, он совсем в неё не влюблён...
Он уселся писать не Аннет, а её матери, Прасковье Александровне:
«Вот уже неделя, что я в Москве и не имел ещё времени написать вам, это доказывает, сударыня, насколько я занят. Государь принял меня самым любезным образом. Москва шумна и занята празднествами до такой степени, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, т. е. по Тригорскому; я рассчитываю выехать отсюда самое позднее через две недели...»
Выехать было необходимо: разобрать оставшиеся бумаги, захватить нужные вещи, распорядиться насчёт разросшейся библиотеки... Однако куда везти книга — в Москву или Петербург? Ни здесь, ни там у него не было своего дома. Тоска, тоска...
Вот что непременно нужно: взять из Михайловского слугу — может быть, кривого Архипа-садовника[254]? Тут же кольнула неприятная мысль: люди принадлежали не ему, а отцу и, собственно, без разрешения Сергея Львовича он никак никого не мог взять в услужение... Но примириться с отцом? Это немыслимо!
В этот вечер, как и каждый, он был приглашён. Его ждали. Его хотели видеть и слышать. Он был властителем душ!
Он вошёл в залу, освещённую тысячами огней. С высоты хоров гремел оркестр. Блеск золота, серебра, бриллиантов. И снова чуткий слух уловил: Пушкин, Пушкин! Где он? Вот он!.. И его тесно окружили со всех сторон.
Известная поэтесса — дама с дорогими каменьями в головном уборе и с обнажёнными плечами — встала перед ним. Она прочитала стихи:
Раздались аплодисменты. Поэтесса величественным жестом восстановила тишину и продолжала:
Снова прозвучали аплодисменты. Пушкин жизнерадостно улыбался своей ослепительной улыбкой. Конечно же, когда он опубликует трагедию «Борис Годунов» и уже готовые главы «Евгения Онегина», его слава удесятерится.
IV
Затянувшаяся до середины сентября сухая летняя жара сменилась дождями — небо закрыла пелена облаков, дождь то моросил уныло и монотонно, то низвергался ливнем, и московские немощёные улицы превратились в грязное месиво, а по мостовым из булыжника и дикого камня стекали потоки воды.
Пушкин стоял у окна и смотрел на экипажи с поднятыми верхами, на озёра луж, подернутых зыбью, на торопливых прохожих под зонтиками, а Соболевский, удобно развалившись в Кресле и закинув ногу на ногу, наслаждался сигарой; человек, присланный им, прибирал в соседней комнате; за дверью коридорный швабрил полы.
— Этот малый, — сказал Пушкин о коридорном, — тренькает днём на балалайке, а ночью храпит и не даёт мне покоя...
— А ты перебирайся ко мне, — предложил Соболевский. — Домик допотопный, деревянный, зато просторный... Мне одиноко.
— Бедный ты мой байбак!.. Может быть... Плохо быть совсем одному на свете.
— Что делать! — Соболевский пожал плечами. — Я незаконнорождённый, и этот минус слабо прикрыт купленным польским дворянством. В свете моё положение ложно. Что делать? — Он опять пожал плечами. — Как могу, каждому отвечаю эпиграммой.
— Дождь, — сказал Пушкин. — Я помню, в Москве так может быть и неделю, и месяц.
— Вот что. — Соболевский стряхнул сигарный пепел на ковёр. — Лёвушка, брат твой, мне написал, что ты на него всё серчаешь. Так уж я заступлюсь за него.
— Он лоботряс. Недобросовестный брат. Брал бы себе на орехи — я ни слова. Но тратить всё, что Плетнёв для меня добывал...
— Ну уж... очень строго. Ты знаешь, он любит тебя.
Лицо Пушкина просветлело.
— Значит, он пишет тебе, спрашивает обо мне?
Соболевский кивнул головой.
— Значит, он скучает по мне?
Заглохшая привязанность ожила. Брат! В конце концов пока лишь юнец. А сам он сейчас уже не в столь тяжёлом положении, как в Михайловском. Надо же кого-то любить!
Соболевский извлёк из жилетного кармана массивные, с монограммой часы.
— Что это мои «архивные юноши» запаздывают?..
— Сколько их будет?
— К тебе жаждут прикоснуться все, как к чудотворной иконе. Будет человек восемь... Они все университетские, напичканы мудростью, озарены убийственной памятью, всё знают, всё читали — воистину всемирная учёность. Будет Дмитрий Венедиктов, которого я люблю.
— А он мне, знаешь, хоть отдалённая, да родня.
— Что сказать о нём: светоч, посланец Божий... Вот на кого я не пишу эпиграмм.
— Приехали! — Пушкин в окно увидел кареты, сворачивающие во двор гостиницы.
— Только недолго. — Соболевский посмотрел на часы. — Поедем в ресторацию, потом в бордель. Я знаю злачное место — оближешь пальчики. Ведь в отцовском поместье не было борделя?
— Не было.
Человек Соболевского доложил: