— Господа пришли. Пускать? — И широко распахнул дверь.
Все они были модно одетые, модно причёсанные, в узких панталонах, во фраках с высокой талией, с белоснежными шейными галстуками. Они робко остановились у порога.
— Входите же, господа, — любезно пригласил Пушкин.
Эти юноши были цветом московской молодёжи.
Прежде они составили кружок любомудров — для изучения философии, античных древностей, произведений искусства, — однако после недавних несчастных и грозных событий поспешили сжечь все протоколы, боясь, как бы и их не сочли обществом. Теперь желателен был свой журнал. И тут в Москве появился Пушкин!
— Садитесь же, господа!.. — Пушкин сам устроился в углу дивана.
Но они никак не решались и во все глаза смотрели на того, кто уже всеми признан был несомненным гением и давно сделался их общим кумиром. Они смотрели на него заворожённо, но что-то неопределённое, неуловимое было в странном его лице. Это лицо походило на небо, по которому быстро несутся тучи: то голубые глаза широко распахивались, то лицо омрачалось, будто скрывалось солнце, то зубы сверкали в улыбке, то лоб надсадно хмурился. Вот каков он, великий человек!
— Но господа... господа... — Пушкина рассмешила их скованность.
Наконец все уселись. Завязалась беседа.
— Да, господа, альманахов достаточно. Но что дают альманахи? В общем-то ничего. Нужен журнал — серьёзный, европейский журнал. — Разве о подобном журнале не велись толки ещё со времён «Арзамаса»? Издавайте журнал — и я с вами.
— Ура! — робко и нестройно прокричали «архивные юноши».
— Что ж, господа, может быть, почитаете свои стихи?
Юноши переглянулись.
Первым вышел вперёд Дмитрий Веневитинов[255]. Ещё ни одной книжки стихов он не издал, но именно на него возлагали громадные надежды. Он был очень хорош собой. Его небольшая голова, откинутая назад, гордо сидела на тонкой, слабой шее, для которой галстук как бы служил защитой и опорой. И занимался он не только поэзией, но и живописью и музыкой, владел европейскими языками, читал в подлиннике античных авторов. Чудо-человек! Ему едва исполнился двадцать один год. В выразительных его глазах почему-то притаилась грусть.
— Я написал вам послание, — тихим голосом сказал Веневитинов.
Пушкин ободряюще кивнул головой.
Веневитинов потупил глаза по-девичьи скромно и во время декламации не поднял их:
В этих стихах он назвал Гёте общим наставником и надеялся, что старый поэт, устремив к небу «торжественный полёт, в восторге дивного мечтанья тебя, о Пушкин, назовёт».
— Прекрасно, прекрасно, — одобрил Пушкин. В общем-то стихи пока были незрелыми и лишены истинной оригинальности. — Знаете, с большим удовольствием читал я в «Сыне Отечества» вашу критику на «Евгения Онегина».
Веневитинов зарделся.
— Когда вышла в свет первая глава вашего романа в стихах, журнал «Московский телеграф» тотчас приравнял Онегина к Дон-Жуану, в вас признал русского Байрона... А я лишь хотел доказать, что Байрон оставил в вашем сердце глубокое впечатление, которое и отразилось в творчестве.
— Ваш отзыв доставил мне истинное удовольствие, — со всей возможной искренностью сказал Пушкин.
Ободрённый Веневитинов продолжал:
— В «Разговоре книгопродавца с поэтом» — вот где видна истинная душа поэта — свободная, пылкая, способная к сильным порывам, — и, признаюсь, в этом разговоре я нахожу более пиитизма, нежели в самом Онегине... Разрешите быть откровенным: я не знаю, что народного в этой главе, кроме имён петербургских улиц и рестораций, но ведь и во Франции и в Англии пробки хлопают в потолок и охотники ездят то в театры, то на балы...
— Вы совершенно правы, — согласился Пушкин любезно. Но ему делалось скучно. Всё много раз было обговорено и переговорено с Рылеевым, с Бестужевым, он написал уже шесть глав «Евгения Онегина» и, сам далеко отойдя от начала романа, давно определил место в нём начальной главы. — Но, может быть, ещё кто-нибудь почитает, господа?
Вперёд выступил Степан Шевырев[256] — возрастом моложе Веневитинова, небольшого роста, щуплый, с растрёпанными мягкими волосами, с сощуренными лихорадочно-возбуждёнными глазами. И он был начинающим поэтом.
— «Я есмь»! — почти прокричал он и декламацию продолжал в полный голос:
Пушкин любезно похвалил стихи.
— Сей глас, благословенный Богом, — не успокаивался Шевырев. — Мы, Александр Сергеевич, исповедуем философию Шеллинга[257], для нас поэт — провозвестник истины. Да, Александр Сергеевич, мы согласны с Шеллингом, что природа полна глубинных тайн и богатств и раскрыть их может поэт-философ!
Голоса молодых друзей вторили ему. Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — вот средство познания мира. А почему? Потому, что поэзия отражает в себе те самые начала духа, что и философия. Да, человек-субъект в душе носит мир-объект, и искусство — это совершенное познание абсолюта. И смех, и слёзы, и трепет ужаса, и вообще волнения души — все они через искусство переплавляются в чувство блаженства, и вот в этом, именно в этом...
Пушкин нахмурился.
— Господа, вы изъясняетесь языком тёмным и малопонятным для непосвящённых.
Юноши переглянулись: великий человек, кажется, не склонен был к занятиям философией.
Но туча лишь на мгновение закрыла солнце: Пушкин опять приветливо улыбался. Да, перед ним был, к нему пришёл, его окружал цвет московской молодёжи. Здесь был Иван Киреевский — с очень русским лицом с выдающимися скулами, небольшими серьёзными глазами и густыми дугами бровей — молодой, но уже заявивший о себе литературный критик и публицист; его брат Пётр — молчаливый, застенчивый восемнадцатилетний юноша; Алексей Хомяков — сутулый, чернявый, с живыми блестящими глазами — офицер в бессрочном отпуске, успевший принять участие в «Северной звезде» Рылеева и Бестужева, привёзший из заграничной поездки драматургический опыт — трагедию «Ермак», на которую «архивные юноши» возлагали большие надежды. Здесь были Кошелев, Титов, Мельгунов, Рожалин, Максимович[258] — все прослушали курсы профессоров Московского университета, изучали новые и древние языки, штудировали труды по словесности, истории, философии, пробовали свои силы в поэзии, критике...
— Как же, господа, вы относитесь к недавним событиям? — вдруг спросил Пушкин.
Юноши переглянулись: тема была опасная, но великий человек, кажется, желал пренебречь осторожностью. Молчание поглотило вопрос.
— Ну хорошо, господа, журнал так журнал! В вас, несомненно, необыкновенное обилие талантов. Но где же издатель?
В издатели прочили профессора Московского университета Михаила Петровича Погодина[259]. Его ждали с минуты на минуту. С ним Пушкин ещё не был знаком. «Архивные юноши» дружно посмотрели на часы.
Пока что принялись обсуждать название.
— В самом названии журнала, — рассуждал Пушкин, — непременно надобно отразить, что он — московский. В этом уже половина названия: Московский...
Послышались голоса:
— ...наблюдатель!
— ...обозреватель!
— ...соревнователь...
Соболевский сказал:
— Есть «Московский телеграф», много лет издаётся «Вестник Европы»...
255
256
258
259