— «Московский телеграф» — журнал нового типа, энциклопедический... — Голос Полевого дрожал. — Нашу публику, Александр Сергеевич, трудно привлечь, однако тысяча двести экземпляров «Московского телеграфа» не только бойко расходятся, но требуются ещё и дополнительные издания... В журнале живость и разнообразие: переводы — повести, стихи, отрывки из новейших сочинений — и произведения известнейших наших русских писателей, исторические, археологические, географические, статистические известия и критические разборы...
— И дамские моды, — саркастически вставил Пушкин.
— И дамские моды, Александр Сергеевич, да. Что делать, когда женская часть нашего общества русские журналы читать не желает вовсе? Но о другом подумайте: между «Северной пчелой» Булгарина и Греча и нами идёт война — неужто вы не нам поможете, а их газетной и журнальной монополии?
— Напротив, — сказал Пушкин, — я полагаю увидеть в «Московском вестнике» образец современного, европейского журнала.
— А я так заранее предвижу, что журнал Погодина будет сборником разнородных и скучных статей.
— Нет. Хотя бы потому, что нам поможет Вяземский.
— Ну уж нет! — вскричал Полевой. — Князь Вяземский — наш главный одушевитель. С другими журналами князь вовсе не в дружеских отношениях. С «Вестником Европы» Каченовского он в давней вражде, в «Северном архиве» и «Литературных листках» Булгарина не может участвовать. «Дамский журнал» Шаликова[269] вовсе незавидная слава. Вот почему он приветствовал рождение «Телеграфа», он и останется верным его участником!
— Князь Вяземский будет с нами, — решительно сказал Пушкин.
— Никак, — возразил Полевой. — Уж не будет...
Установилось молчание. Разговаривать больше было не о чем. Последовали церемонные поклоны. Полевые направились к дверям.
И вдруг Пушкин протянул руку обеим братьям и лицо его осветилось улыбкой.
— Sans rancune, je vous en prie![270] — Он добродушно захохотал.
Ободрённый Полевой спросил на прощание:
— Где избрали вы жительство: в Москве или Петербурге?
Пушкин неопределённо пожал плечами:
— Ещё не решил...
— Но вам в Москве, верно, хорошо пишется?
Будто туча тотчас закрыла солнце: за все московские дни Пушкин не написал ни строчки — не до того было.
— Прощайте же, господа.
Дверь закрылась.
— Одеваться! — нетерпеливо крикнул Пушкин человеку.
...Дождь моросил не переставая. Он нанял ваньку.
— Дам полтину, если погонишь, — сказал Пушкин.
Путь был недалёк — до Староконюшенного переулка, но мостовые кое-где развезло, а на тротуары положены были доски.
Но вот подкатили к деревянному, с палисадником и двором дому. Толстой-Американец встретил Пушкина сердито:
— Куда ты, к чёрту, запропастился? Мы ждём тебя больше часа!
В комнате, утопающей в клубах сигарного дыма, на креслах и диванах, на стульях вокруг стола сидело человек десять. Толстой-Американец — среднего роста, плотный, с атлетическим телосложением, с вьющимися волосами и чёрными блестящими глазами — уже держит в руках, как маг и волшебник, нераспечатанную колоду.
Вошла его жена, цыганка Авдотья Максимовна, пестро и ярко разодетая, с монистами на оголённых руках.
— Не прикажете ли сперва закусить, господа? — сказала она певучим голосом.
— Обнеси шампанским, — распорядился хозяин.
У Пушкина от волнения задрожали руки.
VI
Вяземский жил в собственном доме недалеко, в Чернышевском переулке, и, хотя моросил дождь, Пушкин отправился к приятелю пешком.
Осень куда как хороша в деревне, особенно когда за годы успеешь сродниться и слиться с природой. Но и в огромном шумном городе затянутое тучами небо и мокрые от дождя улицы всё же лучше пыли и зноя. Он снял шляпу и расстегнул осеннюю шинель с круглым воротом. Хорошо дышалось.
Надо было всё же решить: жить в Москве или в Петербурге. В Петербурге Плетнёв да Дельвиг, Жуковский и Тургенев в отъезде, с семьёй мириться он не намерен. Здесь же, в Москве, и Вяземский, и Баратынский, и Чаадаев, и вновь обретённый круг образованных энтузиастов. Да и родственники здесь: дядюшка Василий Львович и семья тётушки Сонцовой. А сам он, собственно, кто: москвич или петербуржец?
Он неторопливо шёл вверх по Тверской. Москва и Петербург не просто столицы: старая и новая — в них будто старый и новый российский дух и уклад. Служить надобно в Петербурге, однако же сердцем России осталась Москва. Здесь те, кто желал не служить, а, что называется, vivre sur un grand pied[271] — так, как в старину жили баре. Вот и коронация всё же совершилась в Москве, и москвичи не ударили лицом в грязь, задав кичливому петербургскому двору обеды сразу на тысячу персон. И нельзя было не отметить, что новый государь московскую, по-своему надменную и оппозиционную, знать всячески располагал к себе.
Впрочем, во время коронационных торжеств всё смешалось, и в тянувшейся по улице бесконечной веренице экипажей трудно было отличить гостей от хозяев.
Дом генерал-губернатора среди приземистых или ветхих домов кривой Тверской высился как роскошный дворец. Здесь князь Дмитрий Владимирович Голицын[272] что ни день задавал балы и маскарады.
Дом Вяземского в Чернышевском переулке походил на соседние: длинный, каменный, с лепным карнизом, с тяжёлыми наличниками, с просторными флигелями и обширным двором. Перед крыльцом стояла запряжённая четвёркой коляска, и кучер на облучке — в шляпе с перьями — сдерживал нетерпеливых лошадей.
Швейцар открыл дверь и приветливо поклонился уже хорошо знакомому ему Пушкину.
— А его сиятельство в баню собрались, — сказал он доверительно, будто о чём-то очень значительном и радостном.
— И я с ним! — воскликнул Пушкин. Он скинул калоши и бросил шляпу и шинель на руки швейцару.
На пороге прихожей показался сам князь Пётр. Он остановился, увидев Пушкина. На лице его лежала печать обычной угрюмости. Взгляд глубоко сидящих небольших глаз был острый, колючий, густые, хорошо ухоженные баки будто смягчали овал, и всё же лицо оставалось каким-то костистым, резко рельефным, а над лбом торчал непокорный вихор.
Он повёл Пушкина за собой в кабинет. В просторном кабинете письменный стол был таких размеров, что один занимал целый угол. А вдоль стен стояли шкафы с книгами, оттоманки с кожаными подушками, кресла и стулья. Закурили сигары.
С тех пор как Вяземский вернулся в Москву из Ревеля, Пушкин бывал у него почти ежедневно. Но и сейчас они всё же несколько настороженно приглядывались друг к другу. Знакомство их год за годом поддерживалось лишь перепиской: сойдутся ли они как люди?
— Асмодей! — Пушкин назвал Вяземского арзамасской его кличкой. — Мы оба знаем, как редко воплощаются наши мечты... Но мы мечтали о собственном журнале! — И принялся расхваливать будущий «Московский вестник». — Надеюсь, ты будешь с нами?
Но Вяземский отрицательно покачал головой:
— Я не могу бросить Полевого, да ещё тогда, когда другой журнал намерен его подорвать. — Голос у него был глухой, хрипловатый. — Как бы тебе объяснить... Я просто хочу оставаться верным данному мной обещанию. Кроме того, у Полевого я фактически в роли хозяина, тогда как у Погодина буду лишь одним из сотрудников. Не скажу ничего плохого о самом Погодине. Хотя он университетский, значит, казённый, но со всем тем умный, порядочный человек.
Пушкин нетерпеливо замахал руками. Разве в Погодине дело? Если нужно, он сам, Пушкин, станет хозяином нового журнала. Конечно же, ему лень заниматься черновой работой — и поэтому пусть будет Погодин. Новый журнал! Новое направление! Но что журнал без хорошей критики? Все статьи «архивных юношей» он готов отдать за одну точную, аналитическую статью Асмодея: о да, Асмодей, в твоих статьях отчётливость идей, верные понятия и неповторимый живописный слог!..
269
272