Выбрать главу

Вяземский, слушая похвалы, лишь скупо усмехнулся. Что ж, слава Пушкина так стремительно, так неудержимо возросла — он обладал теперь конечно же правом хвалить или хулить. Но все остальные оказались как бы оттеснены. Впрочем, как он ни вглядывался, ни тени заносчивости не мог заметить в арзамасском Сверчке.

   — Ты пойми, — горячился Пушкин. — Полевому случается завираться, а редактор должен, по крайней мере, знать грамматику русскую, то есть уметь согласовывать существительные с прилагательными и связывать их с глаголами. Прочти статью Полевого о смерти Румянцева и Ростопчина — можно ли такому вралю доверить издание, освящённое нашими с тобой именами?.. Альманахи! Даже лучшие альманахи — «Полярная звезда» Рылеева и Бестужева или «Северные цветы» Дельвига — издавались раз в год! Так могут ли альманахи оказать влияние на публику? Нам нужен журнал, свой журнал, а Полевого, Каченовского, Булгарина, Греча надо послать к чертям!

Вяземский усмехнулся. Всё же Сверчок оставался по-прежнему пылким и неугомонным.

   — Не могу. — Вяземский решительно развёл руками. — Никак не могу. Полевого я сам и подбил на издание. Вот в этом самом кабинете зачато было дитя... И я тогда закабалил себя для «Телеграфа».

   — Жаль, — огорчился Пушкин. — Все мы в одиночку. — Он помолчал, потом будто вспомнил: — Кстати, как-нибудь отвези меня к Полевому, я был с ним не очень-то любезен.

Переменили тему. О чём же и поговорить, если вновь и вновь не возвращаться к Карамзину. Можно ли поверить, что нет больше среди них Карамзина? Горестная складка залегла у переносицы Вяземского.

   — Как велик, как необыкновенен был этот человек! — сказал он. — Как огромно, как необъятно значение трудов его для русской культуры!

   — Видишь ли, — осторожно начал Пушкин, — я, конечно, читаю и перечитываю славную «Историю государства Российского». Труд неоценимый, что говорить, и всё же какое-то противоречие в самой его основе. Ну вот Карамзин, понятно, исповедовал монархию. Он заявляет об этом недвусмысленно, прямо. Но позволяет себе так живописать тиранство, что это невольно вызывает протест. Понимал ли он сам важное это противоречие? Положим, что в противоречии этом и противоречивое положение России между Западом и Востоком...

Вяземский бросил быстрый взгляд на арзамасского Сверчка. Но перед ним сидел не Сверчок. Глубокие морщины прорезали лоб и щёки Пушкина, а ясные голубые глаза смотрели откуда-то из неведомой глубины. И всё же за морщинами, за разросшимися баками проницательный взгляд мог рассмотреть всё ещё не ушедшую юность.

   — Наше дело — благоговеть перед памятью Карамзина, — строго сказал Вяземский. Для него смерть Карамзина, мужа сводной его сестры, была и личным глубоким горем. — Ты, Сверчок, из деревни обещал прислать извлечения из «Записок»...

   — Я сжёг «Записки», опасаясь ареста.

   — Жаль!

   — Боялся погибнуть да и вину других невольно отяжелить... О Карамзине, однако же, кое-что осталось.

   — Ну так вот. Не правда ли, ты давно желал попробовать себя в прозе? Вот и напиши, как это прилично случаю, взгляд на заслуги Карамзина. Воссоздай характер его — гражданский, авторский, частный.

   — Видишь ли... Не знаю... Смогу ли я...

У Вяземского сразу взыграла желчь.

   — Однако эпиграммы писать ты мог!

   — Помилуй Бог! — Пушкин забегал по комнате. — Какие эпиграммы? — Не мог же он терять всех друзей, остаться в совершенном одиночестве только потому, что разум, чувства, инстинкты, прозрения, которыми его наделила природа, были несколько не те, что у всех остальных... — Что ты говоришь, Асмодей, в чём упрекаешь меня, Вяземский пряник? Да кто более меня понимает, ценит бессмертные заслуга нашего Карамзина! Да не благодаря ли его ясному и светлому изложению событий Смутного времени удалось мне создать трагедию...

Вяземский успокоился, но костистое, прямыми линиями очерченное лицо по-прежнему было сумрачно, стёкла очков не смягчали острого, режущего взгляда.

Дальнейший разговор пошёл короткими, отрывистыми фразами, будто друзья спешили не упустить ни одной из важных для них тем.

   — Что сказать о твоей трагедии... Зрелое, возвышенное произведение. Видно, ум твой не на шутку развернулся. Язык трагедии — верх совершенства...

   — Но этот язык извлёк я из самих материалов! Нет, не соблазнился славянщиной — лишь по необходимости, в декламациях да в быте церковников.

   — Надобно, конечно, ещё вслушаться, вникнуть, чтобы понять и решить, трагедия ли это или более историческая картина.

   — Именно трагедия! — горячо воскликнул Пушкин. — Именно романтическая трагедия вне условных, тесных правил классицизма! И я надеюсь всё же увидеть её на сцене.

   — Но шумит комедия...

   — Грибоедов неправильно понимает самый жанр комедии. Вот ты высоко поднимаешь Дмитриева...

   — Да, потому что Дмитриев — слава нашего отечества. Не самая большая слава, но, однако же...

   — Ты в этом вовсе не прав! В Дмитриеве нет русского, нет национального... И Озерова ты возвеличиваешь...

   — Да, как преобразователя русской трагедии...

   — Ну уж прости... Тут ты какой-то un homme pretentieux[273].

Ни с кем Пушкин не любил так спорить, как с Вяземским: острая мысль и резкий слог разжигали полемику.

В кабинет вошла княгиня Вера Фёдоровна. Пушкин стремительно бросился к ней.

   — Bonjour, княгиня Ветрона! — Он поцеловал руку маленькой, лёгкой в движениях, чернявой одесской своей приятельницы. И, бывая в доме Вяземских, он каждый раз предавался с ней одесским воспоминаниям. — Княгинюшка, вы не забыли? Как же мне понять, что сразу несколько женских прекрасных образов могли уместиться в моём сердце? Может быть, южный климат виноват? Может быть, шум моря? Княгинюшка, может быть, моё сердце устроено как-то по-особому? — Трудно было поверить, что совсем недавно этот не столь уж юный человек серьёзно и глубоко обсуждал очень важные материи.

   — Bonjour, господин efourdi![274] — Княгиня Вера была звонкоголоса. — Кто же теперь у вас в сердце? — Она была смешлива — и взорвалась смехом.

   — В том-то и дело, княгинюшка, по крайней мере, несколько прехорошеньких! Но я хочу жениться.

   — На ком же?

   — В том-то и дело, княгинюшка, что, когда я с одной, меня тянет к другой...

Княгиня Вера опять взорвалась звонким смехом. А для сердца Пушкина доверительная беседа с ласковой женщиной, видимо, была не менее важна, чем для ума серьёзный разговор с литературным своим сподвижником.

   — Что ж, давайте разберём каждую по отдельности. — Княгиня Вера с видимым удовольствием играла роль поверенной. — Так кто же... — Но она прервала себя и сделалась серьёзной. — А знаете ли вы, что Мария Волконская решилась последовать за своим мужем в Сибирь?

Пушкин побледнел.

   — Это правда?.. Боже мой... — Его Машу Раевскую теперь должно было звать княгиней Волконской. — Княгиня Мария Волконская... Это похоже на неё... Это в её характере.

Душевное его смятение тотчас отозвалось в чуткой наперснице. Но князь Вяземский слишком хорошо знал свою жену, чтобы не заметить чрезмерную её пристрастность. Не было ли чего-либо между нею и Пушкиным в Одессе? Нахмурившись, наблюдал он за выражением лиц жены и приятеля и довольно резко прервал беседу:

   — Нас ждёт коляска. Ты со мной?..

вернуться

273

Претенциозный человек (фр.).

вернуться

274

Здравствуйте... ветреник! (фр.).