— Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — это тоже самопознание, значит, и познание мира.
И главное в поэзии то, что она отражает идеальные начала духа — как философия! — Всё это было влиянием немца Шеллинга.
Пушкин искренне любил юношу, но отвлечённые и туманные рассуждения были ему чужды и невольно вызывали тоже глухое раздражение.
— Человек носит в душе весь видимый мир, — продолжал Веневитинов. — Субъект — совершенно в объекте...
В это время хозяйка звонким призывом собрала вокруг себя всех гостей. Она показывала древнюю и редкую икону.
— Это икона святой благоверной княгини Ольги[301], — объясняла она по-французски, — писана, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде, и род Белозерских ведёт от неё своё начало.
Конечно, Волконская была удивительной женщиной! Она усердно изучала русские древности, записывала народные песни, обычаи, суеверия, легенды для своего труда «Сказание об Ольге». Она и стихи писала. Но учёность в женщине, к тому же несколько манерной и вычурной, Пушкина не привлекала.
К нему подошёл граф Риччи[302].
— Я возымел похвальное желание стать переводчиком. Но, Александр Сергеевич, укажите сами, какие из небольших стихотворений ваших, уже напечатанных, желали бы вы видеть в переводе на итальянский... Выбирая сам, я рискую попасть в положение Альфиери[303], который три раза собирался сделать выборку из Данте и трижды переписал Данте целиком. Я тоже готов переписать все ваши произведения, ибо они все прекрасны...
Пушкин поблагодарил.
— Граф, — сказал он, — если вы желаете, я бы выбрал «Демона»... — Всё же это было одно из любимейшнх его творений — о нём, о духовном его надломе и борьбе.
Потом он разговорился с Баратынским.
— Я, знаешь, чудесно жил в Финляндии, — задумчиво рассказывал Баратынский. — По утрам спокойно занимался, вечера проводил у моего друга, командира полка. Осень там удивительная — какая-то по-особому трогательная в своей прощальной красоте. Генерал-губернатор Закревский[304], добрый, благородный человек, в своём доме отвёл мне две комнаты, те самые, в которых некогда жил Суворов... Генерал всё сделал для моего повышения, а жена его... — Он вдруг запнулся, будто неосторожно сказал лишнее.
— Что жена его? — тут же ухватился Пушкин. — Говорят, она удивительная красавица и чрезвычайно свободна в поведении?..
Баратынский покраснел, но эту тему продолжать не захотел.
— Бедный наш Кюхельбекер, — сказал он. — Человек замечательный во многих отношениях, он должен был, вроде Руссо, стать у нас заметной фигурой...
— Не говори, не напоминай, — почти попросил Пушкин.
— И характером он походил на Руссо: чувствительный, с беспокойным самолюбием, с восторженной любовью к правде, добру, славе.
— Я хотел всех вас сплотить на единый подвиг создания русской словесности! — воскликнул Пушкин. — Но ещё есть Дельвиг! Ах, Боже мой, я хочу видеть Дельвига!
Послышался голос Зинаиды Волконской:
— Кто этот человек, который носит на челе своём печать сожалений даже среди пиров и празднеств? И что причина печали: страсти, честолюбие, преждевременно замолкнувшая лира? Нет, его душа чиста и свободна, в нём живёт гений...
Она обращалась к Мицкевичу. И взоры всех устремились на знаменитого польского поэта. Он учтиво поклонился хозяйке и гостям. Мицкевич знал, чего от него ждут: он славился необыкновенным даром импровизатора.
Установилось молчание. В тишине чей-то несвоевременный кашель прозвучал как пушечный выстрел. Мицкевич даже побледнел. Некоторое время он сидел молча, потом закрыл лицо руками, но вдруг оторвал их от лица и вскинул голову, так что густые прекрасные его волосы распались. И начал импровизировать — конечно, не на польском языке, который был бы непонятен, и не на русском, которым сам владел всё же недостаточно, а на общем для всех французском.
Да, он покинул родину. Да, он в изгнании. Увы, он покинул страну, где мать утёрла первую его слезу и где впервые сердце его узнало любовь... Судьба мчит его в неизвестность, как неукротимый, необузданный конь. Но и сам он пускает коня на ветер и не щадит ударов. Вперёд, вперёд! Пусть мелькают леса, долины и скалы! Пусть они уплывают из-под скачущих конских ног, пусть теряются, сливаются, как волна за волной потока... О, я хочу обезуметь!.. Я хочу упиться этой скачкой, похожей на бешеный вихрь... Я поэт, я поэт! Пусть неумолима судьба, но сейчас она послала навстречу богиню — прекрасную женщину, укрывшую одинокого и гонимого поэта в гостеприимном своём доме...
Последние слова относились конечно же к хозяйке. Мицкевич с расширившимися глазами, румянцем, залившим лицо, поклонился ей. Зинаида Волконская зарделась от удовольствия. Гости зааплодировали. Пушкин подскочил к Мицкевичу и в порыве восторга расцеловал его.
— Гений!.. — воскликнул он.
Но он сам опять попал в центр общего внимания.
Волконская села за рояль и звучным глубоким контральто, которому некогда завидовали даже актрисы французской оперы, запела романс «Погасло дневное светило», переложенный на музыку постоянным её гостем, модным композитором Геништой[305].
Ах, Боже мой, как давно это было!.. Угрюмый океан жизни всё же принёс его — и, должно быть, навсегда — к печальным берегам туманной его родины.
И вновь аплодисменты.
Поднялся Веневитинов и продекламировал «Элегию», посвящённую властительнице его сердца:
В салон Зинаиды Волконской из шумного и суетного внешнего мира проникало только возвышенное и красивое.
XIV
Заехал он проститься и с дядюшкой, Василием Львовичем. Тот был не один. Шумная семья живущих поблизости Сонцовых — тётушка Елизавета Львовна, её супруг-камергер Матвей Михайлович и кузины Ольга и Каташа — радостно его приветствовали.
Посыпались неизбежные родственные упрёки: он бывает по Москве в домах у всех, только не у них.
— Ведь я провожала тебя в лицей, — упрекнула Елизавета Львовна. — Ты был ребёнком... Боже, значит, теперь я совсем старуха!..
Впрочем, старухой она не выглядела, хотя и была старше своего мужа. Что-то неистребимо пушкинское было в её лице с довольно продолговатым носом. И было достоинство во всём облике.
— У нас ты был один раз... Второй раз — минутный визит — можно и не считать... — Да, она была чувствительна и ранима, как и его отец, Сергей Львович.
Зато её муж, богатый помещик, непременный член мастерской Оружейной палаты, был благодушнейшим из людей.
— Дорогая, Александра можно понять... ведь после деревни!.. — вступился он.
— Нет, понять нельзя, — непримиримо сказала Елизавета Львовна, — потому что мы — ближайшие родственники...
— Да, да, — послушно согласился Матвей Михайлович.
Он был очень толст — о нём недаром говорили, что он не только сановит, но и слоновит.
— Когда же увидим мы дорогую нашу Ольгу, — тормошили Пушкина его кузины. — Ведь мы вместе росли... Столько лет... Ах! Ах! — Жеманство мешало им в проявлении даже самых искренних чувств.
301
303
304
305