Диакониса (из беженок, новенькая, Матильда, что ли) вела под руки хромую старуху из пятнадцатой. Стали выводить и других.
Заметив племянницу, фице-оберин сказала:
— Выспалась? Подключайся, уйма работы. Видишь, дом закрывают. Линия фронта приблизилась. Здесь всё заминируют. А нас переводят на Штригауэр-плац. Будем работать обычными медсестрами.
Таня при черном уроде ни слова не проронила, только сверкнула глазами. Помогла вынести на носилках несколько пациентов, потом снова встала около тети — дождаться, когда провалит эсэсовец.
— Всё, — сказала тантхен «черному». — Остались только одинокие. Что делать с ними?
— Не беспокойтесь, — ответил тот. — Всё предусмотрено. У меня инструкция.
Повернулся, махнул рукой. Солдат, тоже «черный», вылез из легковой машины — почему-то с термосом. Вдвоем они скрылись в доме.
Тогда Таня заявила:
— На Штригауэр-плац не поеду.
Там шестиярусный подземный госпиталь, на тысячу коек. В основном военный. Возвращать в строй доблестных защитников «крепости Бреслау»? Шиш!
— Тогда попадешь в трудовой взвод. Лопата, кирка — и вперед. Будешь копать окопы, строить баррикады, — отрезала тетя. — Ты приказ гауляйтера Ханке об обязательной трудовой повинности читала? За уклонение — расстрел. У кого не будет рабочей карты с ежедневными отметками — то же самое. Выбирай.
Она с Таней почти всегда разговаривала сухо, даже грубо. Не по злобе, а от чувства вины. Потому что настоящая христианка должна всех любить одинаково, а любить или жалеть своих родных больше, чем чужих, — грех. Но относиться к племяннице как к другим тетя не могла. Таня иногда ловила на себе ее сострадательный взгляд, и в этот момент обе сердито отворачивались.
Иногда тетя пускалась в утешения. Идиотские. Бог-де самые трудные испытания насылает на тех, кого больше всех любит. «Значит, Богу можно любить людей неодинаково? Только христианам нельзя? — едко отвечала на это Таня. — А можно, чтобы Он уже оставил меня в покое со своей любовью? Чего-то мне ее многовато досталось». «Умничаешь», — вздыхала тетя. Она в ум не верила, только в Бога.
Беате приходилась отцу сводной сестрой. Она была наполовину немка, всю свою стародевическую жизнь прожила в Бреслау. Во всем этом поганом городе — нет, во всем этом поганом мире — Таня только ее и любила. Хотя тетя, конечно, была коза и дура.
— Ладно. Я буду ухаживать за военными. Только предупреждаю: уровень смертности в моей палате повысится.
— Бога ты не боишься! — ахнула тетя.
— Бога нет. А если есть, то Он сволочь.
Испуганно перекрестившись, фице-оберин прошептала:
— Господи, умири эту озлобленную душу… Хорошо. Я устрою тебя в отделение для гражданских.
Тут к ней подошла сестра Урсула, стала спрашивать, садиться ли уже по машинам. А Таня пошла прощаться с одним человеком, который оставался. Потому что не мог подняться с кровати и никого у него не было.
Если тетю Беате она любила, но никаких вразумительных разговоров с нею вести не могла, то со стариком фон Беннигсеном иногда получалось поболтать об интересном. Он был не такой, как все они. И не только потому что настоящий граф. Что с ним теперь будет? Куда его? И прочих, кто остается?
Проходя мимо первой же палаты для неходячих, Таня получила ответ на этот вопрос. Здесь не забрали двоих, контуженого деда из Цимпеля и инсультного герра Люстига. Оба лежали, разинув рты, пялились в потолок. У герра Люстига с дряблой губы свисала нитка слюны. Перед каждым — стакан недопитого чая. Тут-то Таня и сообразила, какая у эсэсовцев инструкция и что у них в термосе.
Вскрикнула, побежала. Еле-еле успела.
Двое «черных» были уже у графа, он занимал шестую палату — маленькую, но зато отдельную. Месяц назад его привезли. Вынули из-под обломков особняка. Графиня и двое слуг погибли, а Беннигсен выжил. Только ноги отнялись. У него в палате были уцелевшие после взрыва вещи: полка с книгами, старинная лампа, две картины на стенах, бюст Гёте. Будто кусочек девятнадцатого века.
— Не пейте! — крикнула Таня из коридора, увидев, что старику уже налили чаю. — Там яд!
«Черные» обернулись. Главный скорчил страшную рожу, но Таня на него не смотрела.
Беннигсен был такой же, как всегда: чисто выбритый, расчесанный, с аккуратной щеточкой седых усов. Сидел в кресле-каталке, обложенный подушками, из рукавов бархатной куртки ровно на сантиметр высовывались белоснежные манжеты.
— Фройляйн Хильдегард, как я рад вас видеть! — сказал он с улыбкой. И офицеру: — Не беспокойтесь, молодой человек. Я выпью ваш чай. Идите. Мне хотелось бы поговорить с барышней.