Человек с пистолетом повернулся как робот, выбирая новые цели. Теперь он стрелял как в тире – пах! Пах! Пах! И каждый выстрел находил свою цель.
Один из прохожих – крепкий мускулистый мужчина лет сорока, не поддавшийся общей панике, подскочил к стрелку сзади и попытался схватить его руку с пистолетом. Но стрелок был силен и проворен: он ударил пистолетом, как кастетом, наотмашь. Мужчина упал на мостовую. Он закрылся руками, уверенный, что следующая пуля будет его. Но стрелок, подскочив к нему, лишь с силой ударил его ногой по голове. И отвернулся, как будто разом потерял интерес.
Его внимание привлекла другая цель – актер в пестром женском платье, совсем еще молоденький паренек, похожий на румяную девушку. Прогремел выстрел – пуля попала ему в живот. Двое его товарищей-актеров подхватили раненого под руки и потащили прочь, пытаясь скрыться в охваченной ужасом, бегущей толпе.
Стрелок последовал за ними. У него кончились патроны в магазине, и он сноровисто и быстро перезарядил пистолет.
Выстрелом в голову убил одного из актеров, тяжело ранил второго и направился к пареньку в женском платье, стонавшему в луже крови.
Все это происходило уже на опустевшем Арбате, все разбежались, попрятались кто куда – набились в кофейни, в ювелирный магазин, в аптеку – ту самую, старую, знаменитую, что на углу.
Сквозь витрины аптеки люди видели, как стрелок неспешно, как-то даже отрешенно двигался по направлению к своей раненой беспомощной жертве. Словно старался продлить удовольствие…
И тут откуда-то сбоку, со стороны переулка, занятого грузинским рестораном, на него налетел полный лысый мужчина – тоже самый обычный с виду и, кажется, уже в годах.
Выстрел! Пуля ударилась о карниз здания – мужчина в броске попытался выбить оружие из рук стрелка. Но это было не так-то просто.
Полковник Гущин ринулся на выстрелы, доносившиеся с площади перед театром. Он грузно бежал, расталкивая толпу, устремлявшуюся ему навстречу, – прочь, прочь, спасайся кто может.
Как он помнил, там, в арбатских особняках, было немало ювелирных магазинов, был и банк. И поначалу он решил, что это ограбление.
А потом увидел всю картину – трупы на мостовой, кровь – у фонтана, брошенную впопыхах кем-то сумку, медные тарелки-литавры, саксофон и… ЕГО, того, кто держал пистолет и медленно шел к скорчившемуся парнишке, обеими руками зажимавшему рану на животе.
Лица людей за витриной аптеки как маски. Это было последнее, ясное, отчетливое, что видел, что помнил полковник Гущин потом, позже. Стекло, много чертова стекла…
Удар! От удара в челюсть стрелок отлетел в сторону, но пистолета не выронил. Выстрелил уже не целясь. Нет, вовсе не в полковника Гущина, пытавшегося его задержать. А в раненого актера, лежавшего на мостовой.
Промах! Еще один выстрел! Пуля попала раненому в ногу, и он заорал от боли, забился в судорогах.
«Кто-нибудь, да помогите же ему! Вытащите его оттуда!» – это истошно на весь Арбат закричала какая-то женщина со второго этажа, где помещался итальянский ресторан, может быть, повар или официантка. Но никто не полез под пули.
Гущин подскочил к стрелку, но получил удар ногой в живот. Тот был молод и силен, и он не желал сдаваться. Снова используя пистолет как кистень, он ударил Гущина по голове. Но промахнулся, попал в плечо.
«Не стреляет в меня… Почему в меня не стреляет?!»
Гущин схватил его за руку, рванул на себя, заломил, применив болевой прием, потом ударил и еще ударил. Но у него было такое ощущение, что все его приемы и удары его противник не ощущает, не чувствует боли.
То, что он очень силен, что он намного сильнее и что он хочет убивать… что он вот-вот вырвется и снова выстрелит, – в этом уже не было никакого сомнения. И тогда Гущин, заревев от ярости как раненый медведь, используя свой немалый вес и свое потерявшее боевую форму немолодое тело, бросил себя на стрелка – как бросали себя на войне на дзот, на амбразуру. Бросил, закрывая собой все и всех, каждую секунду ожидая последнего выстрела – в грудь, в живот.
Но выстрела не последовало, может быть, потому, что у стрелка кончились патроны?
Не удержавшись в броске на ногах, оба они, и стрелок, и Гущин, с размаху влетели прямо в витрину аптеки, высадив ее.
Грохот, звон, осколки, крики людей… Мраморный пол… Гущин, оказавшийся сверху своего противника, ударил его по голове, схватил за волосы.
В глазах стрелка, которые были всего в нескольких сантиметрах от него, он не увидел ничего – никакого выражения, ни страха, ни боли, ни бешенства. Абсолютно пустые глаза…
Он ударил его по руке, выбив пистолет – и тот отлетел к прилавку.
– Ублюдок! Что ж ты наделал, гад!!
Гущин выкрикнул это, задыхаясь, замахиваясь, награждая ЕГО… этого… новым сокрушительным ударом.
Никакого ответа. Пустой взгляд… Что-то неживое, страшное… Уплывающее, ускользающее… Словно тиной, подернутое мутной непроницаемой пленкой.
Глава 3
ЦВЕТ МАРЕНГО
В зал на втором этаже привезли образцы драпировочных тканей и штор, и Старшая Хозяйка сказала:
– Мне нравится цвет маренго, он успокаивает, расслабляет.
– Может быть, все же фиолетовый? – вкрадчиво спросил дизайнер.
– Это цвет смерти.
– Но черный…
– Черный мы и так с сестрами носим слишком часто, почти постоянно.
Дизайнер умолк, понимающе кивая. Он знал историю этого дома – из слухов, из сплетен, из статеек в желтой прессе – и поэтому не стал настаивать на своем. Да он и не смел настаивать, даже не пытался – Старшая Хозяйка всегда умела заставить его профессиональный вкус подчиниться ее вкусу богатого заказчика.
– Мне нравится маренго, сестры тоже его одобряют, нам всем будет комфортно работать в таком декоре. – Старшая Хозяйка прошлась по залу, прислушалась к звукам в глубине дома, потом выглянула в окно.
Небольшой и тем не менее просторный, очень аккуратный особняк выходил окнами на Малую Бронную. Он имел маленький внутренний двор, отгороженный от улицы кованой решеткой. Особняк не был новоделом, когда-то давно, в первые годы революции, в нем заседали анархисты, затем в середине тридцатых он был подарен Сталиным старому писателю, вернувшемуся из эмиграции. Во времена «оттепели» старых жильцов сменил известный журналист-международник, женатый на англичанке. А потом, в середине семидесятых, в особняке особым распоряжением Моссовета поселили женщину с детьми, женщину, о которой тогда – в семидесятые – да и потом шушукалась на кухнях вся Москва.
Ее звали Саломея. И портрет ее украшал зал, уставленный диванами и креслами, где ждали своей очереди на сеанс все те, кто попадал в этот тихий особняк по предварительной записи – за месяц, за два месяца, а то и больше.
– Мне тоже нравится цвет маренго, Руфина, – послушно сказал дизайнер. – А ковровое покрытие тогда будет винного цвета?
– Винного? А где образец? Я хочу посмотреть образец.
К Старшей Хозяйке всегда и везде обращались исключительно по имени – Руфина. Таково было правило. По именам «в миру» звали и ее сестер – Среднюю Хозяйку и Младшую Хозяйку. Августа и Ника были их имена. Отчества и фамилия как-то с этими именами не сочетались. А потому правило было непреложным всегда и везде – на сеансе, при обсуждении деловых вопросов и при других обстоятельствах – только имена: Руфина, Августа и Ника.
Когда-то их мать, Саломею, вся Москва знала тоже только по имени, а все остальное для обывателей было тайной.
– Винный подойдет, но я хочу в узоре ковров что-то азиатское – афганское или тибетское, – Руфина бросила взгляд на статую медного Будды, как будто поставленного на караул возле широкой двустворчатой двери.
Дверь распахнулась, и на пороге показалась Средняя Хозяйка, Августа, – высокая жилистая женщина лет сорока с пышной стрижкой. Она была в мягком струящемся костюме из черного кашемира – дорогом и стильном. На груди ее висел золотой амулет.