Выбрать главу

– Вы совершенно меняете установившиеся исторические взгляды.

– Дорогой мой, вы забываете, что для меня нет авторитетов.

– Вам пора изменить эту точку зрения. Во Франции авторитет – всё. Уменье отказаться от истины ради государственной дисциплины – первое условие нашего успеха.

– Успехи пройдут мимо меня, – сказал Бейль.

* * *

Князь Петр Андреевич Вяземский спрашивал, как пройти в 177-й номер.

– Это пятый этаж. Вам кого угодно?

– Мне нужно господина Бейля.

– Господина Бейля нет дома.

– Но мне показалось, что он сейчас вошел в эту дверь.

– Это вам только показалось, – упорно отвечал портье.

– Но ведь он сам вчера у господина Моле назначил мне этот час.

– Ах, тогда пожалуйте.

Вяземский постучал. Ответа не последовало. Он постучал второй раз. То же самое. Он постучал громче.

В ответ раздалось движение отодвигаемого кресла, и стук падения книги. Дверь распахнулась. Перед Вяземским стоял хозяин. Он был высок ростом и тяжеловат. Глаза пристальные, как у птицы, смотрели на Вяземского, стоящего в темном коридоре. Резко вырезанные ноздри. Бакенбарды уходят под подбородок. Бейль похож на коршуна, которого разбудила внезапная опасность. Вяземский сделал шаг вперед. Бейль узнал его и, наклоняя голову, широким жестом пригласил в комнату. Накануне у Моле шел разговор о беспрестанных попытках племянника Бонапарта – сына Гортензии – поднять движение в войсках в пользу бонапартистского переворота. Бейль рассказывал все известные ему анекдоты о Дюроке и других любовниках Гортензии, от которых мог произойти этот опасный авантюрист-претендент. Еще этого мальчугана голландский король признал бонапартенышем, но следующее произведение Гортензии прямо не знали, куда девать. Его фамилия Морни. Это очень опасный негодяй.

Прежде чем занять кресло, предложенное хозяином, Вяземский осмотрелся. Комната была в величайшем беспорядке. Над столом большая гравюра, изображавшая Иродиаду, ломбардской школы. Огромный стол сплошь завален книгами и большими альбомами с гравюрами, изображавшими итальянский поход Бонапарта. На полу у самого окна разложена карта битвы при Ватерлоо. На подоконнике виды Кремля, портрет Кутузова, гравюра с изображением маршала Нея. На круглом столике в углу красовались маленькая старинная подзорная труба, треугольная шляпа с плюмажем и эфес старой шпаги с буквой «Н». Под столом темнели книги в пергаментных переплетах и огромные зеленые папки. Листки синей бумаги, исписанные мелким убористым почерком, были разбросаны на письменном столе. На одном из них Вяземский прочел:

Арриго Бейль, миланец,
поклонник Шекспира, Чимарозы и Моцарта,
Писал, любил, жил
от 1783 до ???? года

«Не похоже на то, чтобы он скоро заполнил дату смерти, – подумал Вяземский – Это какой-то юноша по глазам и по умению работать живой без передышки».

– Простите, что я не сразу вас услышал. Мне показалось, что это стучат у соседа. В последнее время я связан работой на срок, набрал очень много денег и должен написать на двадцать пять тысяч франков.

– О, это что-нибудь очень большое, что-нибудь из военной жизни, вроде «Мины де Вангель»?

– А вы читали «Мину Вангель»? – спросил Бейль.

– Да, читал и сделал вывод об опасности правды для женщины.

– Ну вот, как трудно дождаться одинакового толкования. Я знаю читателей, которые сделали выводы об опасности лжи. Но я вовсе не хотел писать нравоучительную повесть. Я хотел развить свою прежнюю тему о том, как женщина, наделенная исключительной силой чувства, не может быть понята нынешними французами.

– Итак, вы пишете большую вещь?

– Да, я заново переживаю свою молодость. Скажите, как дела Николая Тургенева?

– Он очень устойчивый человек, – сказал Вяземский, – но я боюсь за судьбу его брата. Вы обратили внимание на его непоседливость, на его вечную охоту к перемене места? Это он сгорает от беспокойства о брате и, по-моему, не проживет долго.

Визит Вяземского был очень короток. Не снимая перчатки с левой руки и опираясь ею вместе с цилиндром на палку, он еще раз посмотрел на письменный стол, поднялся и вежливо откланялся. Бейль запер дверь на ключ и продолжал работу. Роман был уже совсем готов, но одна из глав затерялась в кипах бумаги, к великой досаде Бейля, ее пришлось писать заново. Все лучшее, что было связано с этим романом, единственным любимым, в который он вложил всю свою очарованность жизнью, вдруг исчезло от необходимости заново переписывать предпоследнюю главу.

Под Греноблем была чертоза. Чертоза была также к югу от Болоньи. Отчего ей не быть в Парме, отчего этот красивейший город Италии не сделать местом, где в замкнутом горизонте гор и долин развертываются лучшие переживания и лучшие картины прекраснейших представителей лучшего народа на земле? Роман назывался «Пармская обитель», или «Пармская чертоза». Самые молодые, самые свежие впечатления собственной жизни Бейль пересадил в душу Фабриция дель Донга. Бейль был влюблен в своего героя. Он, теперешний пятидесятилетний Бейль, своим отношением к Сансеверина больше похож на графа Моска, этого сильного, умного и умеющего глубоко чувствовать человека. Фабриций всего лишь племянник Сансеверина, и если здесь восторженное отношение юноши сочетается с бескорыстным и большим чувством любви зрелого человека к героине романа, то она сама, эта бесконечно живая, восхитительная по уму, по быстроте и свежести чувств женщина, не раздроблена в нескольких образах романа, а дана в виде цельного характера, именно такой, какой была женщина, послужившая образцом для ее создания, миланская Метильда.

Под гнетом Австрии, ощущая позор собственной семьи, предавшей интересы страны австрийским захватчикам, живет семья дель Донго. Младший – Фабриций – этот чарующий, благородный юноша, которого судьба готовит в священники, убегает из дома и попадает уже в вечерние лучи героической славы Наполеона. То, чем другие кончали, уходя из истории, послужило для Фабриция исходным пунктом его героизма. Он увидел закатные лучи грозного времени и спустился в сумерки отгоревшей жизни Италии. Эта страна – страна наилучших воспоминаний молодости.

Когда-то молодой Бейль был свидетелем внезапного пробуждения красивого итальянского города – Милана. Это было в июне, почти сорок лет тому назад; с уходом последнего австрийского полка этот живой и веселый народ вдруг понял, что после полуторавековой спячки, католической лжи и политического обмана человек получил снова право на риск, право на счастье, право на отдачу жизни за то, что любишь.

Но как описать битву под Ватерлоо? Как описать эту последнюю войну народов с Наполеоном, бежавшим с Эльбы, когда сам Бейль не только не верил в успех новой попытки императора, но даже не пошевельнулся, читая газету за мороженым в венецианском кафе «Флориана»? Когда-то, приехав в Кенигсберг, измученный побегом из Вильны и отступлением из Москвы, он узнал из серого клочка немецкой газеты, что Бородинский бой был одним из величайших сражений в мире, а между тем все офицеры, принимавшие участие в этом сражении, говорили ему, что это была большая сумятица, стычка отдельных отрядов, столкновения людей, панически машущих ружьями, стреляющих и колющих друг друга штыками. Собственные впечатления также подтвердили, что битва для участвующего в ней – просто дикая и нелепая свалка людей в кустарниках, на опушках и в полях, взрываемых невидимыми снарядами. Вот эту Бородинскую битву и нужно дать там, где идет описание Ватерлоо. Маршала Нея в бою Бейль видел сам. Он видел также молниеносное появление Бонапарта, иногда небольшой отряд кричал приветствие и смолкал моментально, – все это было довольно прозаично. А смерть и ранения говорят скорее о том, что героические донесения выслуживающихся генералов – один из самых отвратительных видов человеческой фальши. Как-то раз голодный Бейль попросил у солдат кусочек хлеба. Фабриций тоже просит и получает отказ, сопровождаемый остротами. «Эти жестокие слова и общий хохот, вызванный ими, как громом поразили Фабриция. Значит, война не является тем благородным, и общим подъемом душ, любивших честь выше всего, как он представлял себе это на основании прокламаций и бюллетеней Наполеона?»