– Уморил! Клянусь святой Женевьевой, уморил! Клянусь монашкой Аннушкой из Страстного монастыря, уморил!
Бейль широко раскрыл двери и сказал:
– Войдите! Что же вам стоять у порога?
– А ты покажи, куда ты ее спрятал! – кричал Бюш. – Где твоя красотка? Кого ты щекочешь по ночам на кожаном диване? Признавайся, повеса, или мы перероем все вверх дном.
– Ну, не стойте на пороге, – сказал Бейль. – Ей-богу, его переступить легче, нежели какой-нибудь другой. Право же, вы сейчас доказали, что есть такие пороги для понимания, которых люди вашей породы не переступят.
– Ого! – вскричал Декардон. – Слышите! Он назвал нас дураками. Очевидно, нимфа так хороша, что ревнивый Приап боится наших взглядов. Уйдемте, господа, – запел он вдруг.
– Скажи, что мальчишка, которою ты приводил, был сводником. Смотри, от Меркурия в любви недалеко до меркурия в крови. Не прислать ли к тебе штабного врача? – кричал Бергонье.
Вся группа с песнями и смехом ворвалась в комнату.
– Докажем ему, что мы умеем не только пить, но и петь, – кричал Бюш. – Что касается меня, то я вдребезги пьян и хочу отнять у него красотку.
Чернильница, канделябры с оплывшими свечами, опустевшая и обсаленная кенкетка[41] на стене – все говорило о том, что человек работает ночами.
Декардон опять запел «Птичка упорхнула»:
Бергонье подошел к столу, бесцеремонно раскрыл зеленую тетрадь. Прочел: «История живописи…»
– Чудовище, – закричал он, – ты тратишь сладкие ночные часы на этот вздор! Да ты знаешь, что казаки на пыжи изорвут эту бумагу, если все пойдет так, как сегодня. Дело дрянь! – сказал он, щелкнув пальцем. – Пойдем с нами пить.
– Я хочу спать, – сказал Бейль.
– Спать? Ну, уж это к черту! – закричал Бюш.
Никто не заметил, как вошел курьер Броше. Улучив минутку, он протянул Бейлю короткую синюю депешу. Бейль прочел. С усилием сделал равнодушное лицо и сказал:
– Друзья! Мне сейчас некогда.
Офицеры один за другим ушли. Бейль подошел к окну, откинул штору и отпрянул в ужасе. Улицы, крыши соседних домов и вчера еще черневшие развалины сгоревшего квартала были белы. Выпал первый сухой, глубокий снег на мгновенно замерзшую землю. Бейль открыл форточку. Резкий, колющий, ужасный морозный воздух дохнул на него. Горло перехватило, как однажды под ветром в Сен-Готарде. Задернув штору, Бейль случайно взглянул на крышку зеркальной шкатулки. Он сам был бледен, как снег, и красные веки воспаленных и уставших глаз совсем не весело глянули на него.
Через час он был уже у генерала. Дюма кашлял, кашлял до слез. Когда Бейль вошел, он ругался с кучером в таких выражениях, в каких кучер вряд ли когда-либо с кем-либо объяснялся. У лошадей замерзла вода, и они тщетно совали морды в деревянные кадки.
– Кто же ждал этого проклятого снега, ваше превосходительство! – оправдывался кучер.
Дюма кашлял, топал ногами и махал руками, как ветряная мельница. Успокоился, взглянув на Бейля. Гладко выбритый, элегантно одетый, со шпагой и в полной форме, Бейль стоял, держа небольшой зеленый сафьяновый портфель, готовясь к докладу.
– Да, друг, – обратился к нему Дюма, – вам предстоит нелегкая задача. Выйдите, пожалуйста, – обратился Дюма ко всем находившимся в комнате.
Писарь дернул плечом с досадой, взял тетрадь в зубы, огромный кавалерийский реестр под мышку, банку чернил и песочницу и направился в соседнюю комнату.
Когда кабинет главного интенданта армии опустел, Дюма произнес:
– Итак, вы берете в бауле три миллиона русских рублей. Вы поедете по Калужской дороге, если то окажется возможным. У вас замечательная память. Вы сейчас прочтете главнейшие пункты коммуникации. Описывать их я вам не дам, потому что, если казачья пуля вас настигнет, неловко будет отдавать русским этакий список. Если будет невозможно следовать по Калужской дороге, вы свернете на Смоленский тракт.
Дюма развел руками.
– Голубчик, простите, не я это выдумал. Маршал первый назвал ваше имя императору. Его величество кивнул головой и сказал: «Помню. Аудитор, собравший два миллиона лишней контрибуции в Брауншвейге. Молодец! Пусть едет».
Бейль вздрогнул.
– Так вот видите, – продолжал Дюма, – я совсем не склонен смотреть на вещи оптимистически. Вам могут проломить череп, а мне слишком жаль с вами расставаться. У всех остальных много легкомыслия и беспечности, а вы – веселый, живой человек, знаете математику, как дьявол. Ну, хорошо, – сказал он, торопя самого себя, – довольно слов, переходим к делу.
«Когда у этого черта остановится язык?» – думал Бейль.
– Вы понимаете, что наши дела дрянь. Царь молчит. К этому старому идиоту Кутузову посылали Лористона. Он его не принял. Так через дверь и сказал, что не имеет полномочий. От Москвы осталась треть, от армии осталась треть. Лошади мрут, как мухи, а тут еще этот проклятый снег. Только сегодня император отказался от похода на Петербург. Вот вам большая обстановка! Теперь вот вам малая обстановка: нужны десятки тысяч квинталов[42] ячменя, овса, соломы, сена; нужны десятки тысяч голов скота, нужен хлеб. На вас лежит почетная задача (Дюма встал) обеспечить армию, по крайней мере западные корпуса. В депеше вы нашли все цифры. Если не хватит денег, телеграфируйте по моему шифру с первого семафора. Вот вам карточка.
Он вручил Бейлю костяной значок, обеспечивающий доступ на гелиограф.
– Обещаю вам Синий крест в случае удачи и тридцать панихид в случае вашей смерти. Эскорт драгун в вашем распоряжении – это почти пол-эскадрона. Вам хватит для реквизиции. С вами три кибитки. Имущество распорядитесь сдать в мой личный обоз. Если я доеду до Парижа, то ручаюсь вам, что и оно доедет. Голубчик, не берите с собой много.
– Слушаю, генерал! – ответил Бейль. – Задача мне ясна. Все будет исполнено. Имею к вам просьбу. Вот письмо в Париж. Вложите его в ваш конверт и дайте приказание отправить его с первым курьером.
– Хорошо, хорошо, – быстро закивал Дюма и позвонил.
Дюма вызвал Броше и вручил ему письмо Бейля.
– В пакет с интендантской печатью! Когда вы едете?
– Семнадцатого октября, генерал, – ответил Броше.
– Не поздно? – спросил Дюма Бейля.
– Нет, – ответил Бейль. – Когда мне выезжать самому?
– В депеше сказано – шестнадцатого.
Генерал протянул руку. Бейль вышел.
«Зачем он мне солгал? – подумал Бейль, перебирая все слышанное от генерала Дюма. – Мы знаем, что Кутузов Лористона принял, что Лористон в ужасе от слов Кутузова: война только начинается… Итак, император бежит из Москвы… Эта страна не склонилась перед нами!»
Мороз щиплет щеки. Растопчинская кибитка выведена из сарая.
– Везде ли глубокий снег? – спрашивает Бейль.
– Глубокий, – отвечает гид, подтягивая подпругу. – А если растает, найдем коляску. Положитесь на меня, господин директор, я знаю этот край.
– Сколько разведчиков в отряде? – спросил Бейль.
– Со мной вместе – четверо. Пятнадцать фуражиров тоже прекрасно знают местность. Двое русских, из тех, что в ссоре с правительством, едут с нами.
Бейль покачал головой.
– О, это давнишние наши друзья. Они проделали уже четыре похода. Начальник умеет подбирать людей.
«Кажется, все в порядке. Дальняя дорога, холодное серое небо, дорожная шинель, теплая шапка с султаном. Неизвестно, что впереди. Но есть долг, есть большая работа, освобождающая от вчерашней муки. Жизнь хороша! Труд, ясный ум и понимание – вот наслаждения, которые не может никто отнять. Возможна смерть. Но ее еще нет. А когда она вырвет меня, то некому будет бояться смерти и жалеть о жизни. Итак, да здравствует жизнь!»
Мороз, сухой снег и ледостав на Москве-реке совпали в один день. На третий день, когда лед сменил недавний огонь, в армии начались тяжкие заболевания.
В крестьянской избе, отогревая замерзшие руки, Бейль писал свинцовым карандашом на клочке бумаги:
«Дорогой друг, не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо, но, по-видимому, оно обгонит меня в дороге и будет в Париже немного раньше. Быть может, положив ноги на каминный экран, как это часто бывало на улице Бак в Париже, Вы скоро будете сидеть, вспоминая о России. Я тщетно искал Вас в Москве. Нет уверенности, что увижу Вас во Франции. Мне хотелось бы точно знать, исполнил ли Рус мою просьбу и согласились ли Вы после меня стать хозяйкой в моей квартире на Ново-Люксембургской улице, дом 3. Располагайте всем моим, как Вашим. Никто Вас не потревожит. Война после стольких высоких и печальных переживаний, испытанных мною в России, по-видимому, совершенно меня переменила.
41