Бергонье нахмурился. Бейль продолжал:
– Я не говорю о тебе, но припомни, с какой мукой другие старшие офицеры говорили: «Значит, страшная революция тысяча семьсот восемьдесят девятого года еще не кончена? Значит, возможен новый „Якобинский клуб“? У императора создалась уверенность в том, что офицеры потеряли чувство прочности его власти; у элегантных маршалов и титулованных офицеров штаба было смятение, боязнь якобинцев. И не было мужества вспомнить, что говорил сам Бонапарт в тысяча семьсот девяносто шестом году! Так вот я скажу, что в тысяча семьсот девяносто шестом году в армии было сознание того, что она борется за свое дело. Пожалуйста, не пугай меня жестами. Я вижу твои аргументы. На каждом пальце твоей протестующей руки висят Робеспьеры, Сен-Жюсты, Кутоны[56] и Мараты. Ты помни, что восемнадцать лет тому назад французские крестьяне получили землю[57], а когда им силой иностранного оружия помешали начать запашку полей и виноградников, они ответили на это высылкой вооруженных отрядов на границы. Тогда не было двора, вежливость была запрещена законом, потому что шитый камзол не нужен хирургу; революционная война придала нравам естественность, умам и характерам – серьезность. С этой революционной войной генерал Бонапарт пошел через Альпы в тысяча семьсот девяносто четвертом году. Это было восемнадцать лет тому назад. Тогда вахмистр, почти солдат, мог быть адъютантом, тогда именем революции сын бочара из солдат попал в маршалы. Теперь буржуа гоняются за титулами, а император боится смеха. Каждая новая песенка на неделю ссорит его с полицией в Париже. Скажи, Лефевр, чтобы вернуться к нашей теме, сколько людей прошло за эти два года через твою бригаду?
– Семьдесят девять тысяч человек.
– Значит, это не постоянный состав, а проходные ворота, где ни одного дня не бывает тесно сплоченной военной семьи. И не война тому причиной. Этот поток, тридцать пять раз сменивший состав бригады, несет с собою человеческие единицы все худшего и худшего качества, а разложение армии, кроме того, идет еще и сверху. В штабы влилась старая волна титулованных людей, мечтающих о «законной» власти. Я не говорю о Радзивилле – у него свои причины стать сторонником французского оружия. Я говорю о наших аристократах: у них свои счеты с Бонапартом, как они выражаются. Итак, старое вино – в штабных мехах, и неперебродившая молодежь – в составе новых батальонов. А хуже всего – исчезновение живого интереса к тому, за что воюет Франция. Неужели возможно допустить, чтобы безграмотная, дикая толпа донских крестьян, именуемых казаками, могла обращать в бегство тысячи французов, знающих, за что они сражаются? Россия побеждает, вовсе не потому, что она хороша, а потому, что мы стали плохи. Я знаю русские войска; я достаточно много читал и видел в Москве. Россия – страна самозванцев, рабства и фальши. Растопчин, призывавший бога в каждой своей прокламации, позабыл припрятать в своей библиотеке рукопись «О небытии божием». Я сам читал ее, проведя сутки в его дворце. Читал с помощью мальчика поляка, кажется, Пьера Каховского, как он себя назвал. На столе лежало распоряжение сжечь дворец. Однако, раскидывая зажигательные ракеты повсюду, Растопчин ухитрился свой дворец оставить в целости. И так всё. Ужаснейшие разоблачения секретов русского двора нашел я в растопчинской библиотеке. Мой кучер Артемисов привел мне этого застрявшего в Москве школьника Каховского, хорошо знающего французский язык. Я просил его читать мне мемуары русских историков. Это были ужасные сказания о трех Лжедмитриях, о Лжепетре, который на самом деле оказался Пугачевым, но тут же я нашел английский памфлет, раскрывший мне тайну нынешней династии. Так называемые нынешние Романовы тоже самозванцы. Никакой разницы с прежними. Один назывался Петром Третьим, а был Пугачевым, другой называется Александром Романовым, а на самом деле он – просто Салтыков, получивший дворянство прямо из екатерининской спальни. И эта страна…
– Остановись, Бейль, – произнес Бюш. – Я все-таки думал, что ты никогда не вернешься ко времени Гренобля. Ты опять повторяешь свои мальчишеские ошибки.
– Нет, это не ошибки. Что делают здесь французы? Вместо того, чтобы освобождать нации и уничтожать торговлю восточными рабами, французы стравливают еврея с поляком и белоруса с литовцем, чтобы иметь возможность держаться в крае со слабыми гарнизонами.
В разговор вмешался Лефевр:
– Но ведь у тебя вообще, очевидно, отвращение к войне? Ты говоришь так, как не может говорить военный комиссар императорского правительства.
– Я говорю как наблюдатель человеческих характеров. Я стараюсь руководствоваться логикой и изучаю разноплеменный состав нашей армии как исследователь.
– А где же твой патриотизм?
– У меня его нет, по крайней мере в твоем смысле. В каждом сословии свое понимание «отечества», совсем не похожее на другие.
– Как? Вот это – новость! Что же ты будешь делать дальше?
– Уеду в Милан. Это – мой любимый город.
– А я думаю – в Марсель, – ядовито вставил Бюш.
Все переглянулись.
– Почему в Марсель? – спросил Бергонье. – Ах, да, – продолжал он, – там эта прекрасная Мелани Гильбер. Кстати, что с ней и где она?
– Неужели ты не знаешь? – начал Бюш. – Бейль, ты можешь не слушать, отвернись! Вы, господа, не представляете, на какие подвиги был способен этот военный комиссар всего каких-нибудь шесть лет тому назад. Артистка Мелани получила ангажемент в Марсель, в городской театр, а Бейль, чтобы не разлучаться с подругой, выхлопотал себе «ангажемент» в бакалейную лавку.
– Черт знает что такое! – воскликнул Лефевр. Радзивилл вежливо улыбнулся, стараясь показать, что он нисколько не шокирован французами. Бюш продолжал:
– Ради этой женщины я согласился бы быть сапожником и лакеем. Я видел ее по возвращении в Париж из Марселя, уже после того, как вы расстались, – обратился Бюш к Бейлю. – Она жаловалась на тебя, Анри. Сначала ее восхищал твой поступок: в самом деле, стать бакалейщиком, конторщиком у Менье – это большая жертва. Но ведь и она принесла тебе немало.
– Я слышал, что она принесла ему дочь, – произнес Гаэтан Ганьон. – Ты сам рассказывал мне о вашем совместном купанье на тенистом, заросшем деревьями берегу Ювонны.
Бейль посмотрел на всех холодными глазами и сказал:
– Да, тогда я написал дяде, что эта девочка – моя дочь. Но теперь, когда ребенок умер, а Мелани, вышедши замуж за Баскова, пятый год находится в России, у меня нет причин скрывать что-либо. Девочка не была моей дочерью. Мелани – в Петербурге, и вряд ли ей удастся увидеть снова Францию. Я ничего не имею против того, чтобы перейти к другой теме разговора.
В соседней комнате послышалось движение. Кто-то быстро открыл дверь. Вошел Оливьери и с видимым волнением стал ходить между столами. В кофейне стояло около двадцати столиков; большая часть из них уже опустела.
– Господа, – обратился Оливьери к немногочисленной публике. – Кажется, сегодня я торгую последний день. Все соседние дома наполнены голодными и оборванными людьми, ворвавшимися в город. Небезопасно оставлять двери отпертыми. Есть ли при вас оружие и не разрешите ли вы мне наглухо запереть дверь? Когда господа офицеры кончат, они благоволят выйти со мной другим ходом.
Все встали.
Радзивилл хотел расплатиться и вынул деньги. За соседними столами также собирались уходить. Оливьери с почтительным поклоном вернул деньги польскому князю.
– Ваше сиятельство, я – бедный человек. У меня нет ни Шенберга, ни Радзивиллишек, ни биржанских имений; заплатите французскими деньгами, будьте милостивы!
Радзивилл закричал:
– Как ты смеешь, собачья кровь!
– Ваше сиятельство, потом вы потрудитесь вспомнить эти слова, а сейчас я прошу взять обратно фальшивые деньги вашего сиятельства.
Радзивилл покраснел, но вмешался Жозеф Лефевр и, положив руку на рукоятку уланского палаша Радзивилла, стал рассматривать ассигнации. На каждой ассигнации вместо обычной надписи «пять рублей» стояло«пять рубльби». Бейль указал на эту ошибку. Радзивилл наклонился и тотчас заметил вторую опечатку, – вместо «ходячею монетою», на ассигнации была надпись «холячею монетою».
56
Кутон Жорж (1755—1794) – адвокат, один из видных деятелей французской буржуазной революции и руководителей якобинской диктатуры. Принимал деятельное участие в подавлении контрреволюционного восстания в Лионе.
57