Глубокую печаль ощутил вдруг Усмон Азиз и сам себе сказал, не отводя взора от вороного: «Ты вроде меня — такой же скиталец. Сердце тоскует о крове, хочет стойла и высокой кормушки с ячменем — но тебе досталась иная доля. Переходя от селения к селению, от ущелья к ущелью, изнемог ты под седлом своего несчастного всадника. Где кров, о котором ты тоскуешь, и пристанище, которое наградит тебя отдыхом? Нет и не будет. Мы странники, мы бездомные скитальцы — мы чужие в этом краю».
И снова застыл на месте вороной. Но затем передним копытом разгреб влажную каменистую почву и громко заржал. Усмон Азиз встал и, заложив руки за спину, медленно направился к легкой зеленоватой английской палатке, стоявшей среди высоких арчовых деревьев.
Чуть ниже видна была вторая палатка, площадка вокруг нее и накрытые попонами и накоротко привязанные кони. Они лениво тянулись к молодой, ярко-зеленой траве и поочередно отвечали на горестное ржание вороного. Иные, впрочем, делали это как бы нехотя. Там, у второй палатки, пылал костер; опоясанный патронташем широкоплечий мужчина неторопливо подбрасывал в огонь сухие ветки, разламывая их на почти одинаковые части. Он выглядел лет, наверное, на сорок — с мрачным темным лицом и большими неподвижными овечьими глазами, в которых словно бы навсегда погас свет мысли и жизни.
Поодаль, изредка переговариваясь между собой, сидели на снятых с коней седлах несколько мужчин: молодые и средних лет, все они были перепоясаны набитыми патронами патронташами. Напряженное ожидание выражали их задубевшие, черные от ветра, дождя и солнца лица. На покрытой ночной росой траве мирно лежали одиннадцатизарядные английские винтовки.
Из-за гор Бабатага внезапно и быстро взошло солнце и первыми своими лучами осветило снежные вершины Чилчарога, окрасив их в нежно-розовый цвет.
И в этот же миг снизу, из густых зарослей кустарника, покрывавшего весь склон до самого обрыва в ущелье, появился низкорослый человек с двумя большими кумганами в руках. Приблизившись к костру, он поставил кумганы в огонь, устало выпрямился и потоптался на месте, сбивая налипшую на сапоги грязь. Вслед за тем он поднял голову и внимательно вгляделся в лицо своего товарища, который задумчиво стоял у костра, держа в руках сухую ветку арчи и устремив взор больших овечьих глаз на розовеющие вершины Чилчарога.
— Курбан!
Но овечьи глаза Курбана по-прежнему неподвижно и пристально смотрели, как алым утренним цветом наливаются снега Чилчарога.
— Курбан, говорю!!!
Курбан медленно повернул голову.
— Что тебе? — с полнейшим безразличием спросил он.
— Не пришел?!
— Ты о ком? — ответил Курбан, как бы с усилием разлепляя губы.
— Не знаешь, о ком?
— Не знаю, Джалол…
Джалол со злостью плюнул в костер. Испуг промелькнул в глазах Курбана, и он встрепенулся.
— Не плюй в огонь, Джалол! Понял — не плюй. Грех это… Сколько раз говорить?
— Поумнел ты в последние дни, — желчно промолвил Джалол. — Все учишь: в воду не плюй, в огонь не плюй, паука увидишь — не тронь… Грех, все грех! — выкрикнув это, он замолчал, перевел дыхание и с яростью прохрипел: — А людей убивать? Убивать людей — не грех?! Дома поджигать? Закрома с хлебом? Уши отрезать невинным, призывая бога и пророка, — это что? Не грех?! Ну-ка, скажи, если ты такой умный!
— Тише! — испуганно прошептал Курбан, едва кивнув на палатку, зеленеющую среди арчовых деревьев. — Он услышит — язык твой через затылок выдерет.
— И пусть! Пусть выдерет! — Глаза у Джалола налились кровью. — На этом свете есть звери и посильнее верблюда. И он, и твой Ибрагимбек, и вся эта банда — они получат свое.
— Замолчи! — шепотом крикнул Курбан.
— А не замолчу — что тогда? Пойдешь доносить?
— Я в жизни не доносил. Как бы другие не услышали. Иди, отдохни немного.
— Мне отдыхать? — Джалол усмехнулся. — А чай кто заварит? Кто побеспокоится о дастархане?
— Я все сделаю, ты иди, успокойся…
— Оставь, дружище! Пусть каждый несет свою ношу. — Джалол притих, но ненадолго. Бросив взгляд в сторону ущелья, на одном из склонов которого темнело небольшое селение Сияхбед, он гневно проговорил: — Солнце взошло уже, а от него, проклятого, ни слуху ни духу.
— Ты о ком? — спросил Курбан и, разломив наконец сухую ветку, положил ее в костер.
— О Халимбае…
— Так ты меня о нем спрашивал?
— Да, об этом лисе облезшем спрашивал; об этой гиене-падальщице спрашивал; об этом шакале вонючем… Трясется даже над чашкой воды, ублюдок!
— Напрасно ты его ругаешь, Джалол, — укоризненно покачал головой Курбан. — Он вот уже три дня нас кормит.